Сын идет на медаль Лия Евсеевна Ковалева Школьные годы — неповторимое утро человеческой жизни. Пока от звонка к звонку бегут уроки и перемены, сколько совершается событий, не видимых постороннему глазу! Возникает и рушится дружба, вспыхивает первая любовь, проходит испытание честности и верности товарищей. Многое из того, что происходит в каждом классе каждый день, выглядит незначительным, но иные малозаметные события оставляют след на всю жизнь. Они не находят своего отражения ни в классном журнале, ни в школьных дневниках, но именно о них-то и идёт речь в рассказах Л. Ковалёвой из жизни старшеклассников. Эти рассказы натолкнут читателя на многие размышления, заставят задуматься. О чём? Это подскажут сами рассказы. Лия Евсеевна Ковалева Сын идет на медаль Шурка Соня сидела за письменным столом. Перед ней лежала тетрадь, ручка была наполнена чернилами. Странную тему дала Нина Павловна для домашнего сочинения: «Соседи по квартире»! С чего начать? Что писать о соседях? Соседи, конечно, есть. Но ведь какие соседи! В комнате напротив живёт с матерью Шурка Сомов, о котором нечего писать, потому что он учатся в том же девятом «а» классе, что и Соня. Его никогда не слышно. Мальчишка должен быть мальчишкой — весёлым, шумным, озорным, — вот как Генка Батенков. А как Шурка одет? Ходит уже который год в серой курточке с короткими рукавами. Из пальто тоже вырос давно. Многие мальчишки уже в галстуках щеголяют — всё-таки девятый класс! А у Шурки вид семиклассника. Соня всегда старается выскочить из дому заранее или переждать минутку: с ним и по улице-то пройти неудобно! Зато с Генкой встретиться по дороге в школу — одно удовольствие. Высокий, на голову выше Сони, в шуршащем китайском плаще, с непокрытой головой (теперь это модно у мальчишек — ходить без шапки в мороз!). Правда, Шурка быстро решает задачи. Когда Соня просит у него тетрадь по алгебре («на одну минуточку, только ход посмотреть»), — он без единого слова вручает ей тетрадь. А Генка плавает почище Сони и даже норовит списать у неё. И всё-таки Шурка неинтересная личность. Девочки давно уже утвердились в этом мнении. Его никто всерьёз и не принимает. Так что о нём писать не стоит. Налево по коридору живёт Валя Глебова со своим двухлетним Петькой, которого она утром уносит в ясли, а вечером приносит. Непонятно, почему Валя не захотела устроить его в круглосуточные ясли — всем в квартире было бы спокойнее. По ночам Петька часто ревёт. И хотя Соня ещё ни разу не проснулась от Петькиного плача, но тётя Маня утверждает, что иной раз из-за него глаз не смыкает ночи напролёт. Она бралась даже всё устроить для Вали, но Валя наотрез отказалась. Напротив кухни живёт полуслепой Кузьма Петрович. Тётя подозревает, что он не столько слепой, сколько ненормальный. Иногда у себя в комнате он громко говорит сам с собой. Соня старается в такие минуты побыстрее пробежать мимо его дверей. Вообще Соня его побаивается — особенно с тех пор, как тётя Маня высказала своё предположение. Правда, Кузьма Петрович очень вежлив и постоянно говорит: «Виноват!» — ему всё кажется, что он кого-нибудь задевает, когда проходит по кухне и коридору. Что писать о соседях, если и разговоров-то с ними никаких не возникает? Они все сторонятся Сониной тётки. А тётя Маня просто любит справедливость и старается, чтобы всё было как следует, потому что она — квартуполномоченный. И за это её не любят. — Завидуют, милая моя, завидуют. На вершок продвинься — уже и зависть от людей будет! — поучает она Соню. По вторникам Соня моет пол в кухне. Тётя Маня научила её мыть пол очень чисто. А сегодня в кухне мыл пол Шурка, хотя была очередь Кузьмы Петровича. Получалось у Шурки, прямо сказать, неважно, — он устроил целый потоп. Придя со службы, тётя Маня позвала его на кухню и спросила: — Это, по-твоему, вымытый пол? Шурка покраснел. — Никто за тебя работать не обязан! — сердито сказала тётя Маня. — Чтоб мне пол был чистый! Не дам грязь разводить! Шурка постоял повесив голову и ушёл. Вечером он перемывал пол. Соня, зайдя на кухню, увидела его красные уши. Он даже не встал с колен и не посмотрел в её сторону, хотя слышал, как она вошла. Позднее в кухне послышались голоса — это вернулась с работы Валя. Она посадила Петьку на стол, сунула ему в руки бублик и стала показывать Шурке, как надо орудовать тряпкой. При этом оба болтали и даже один раз громко расхохотались. А Соня мучилась над сочинением. Она открыла дверь в коридор и раздражённо крикнула, как это часто делала тётка: — Нельзя ли потише? Заниматься невозможно! Голоса сразу смолкли. И Соня вернулась к своей тетради и к своим невесёлым мыслям. Хорошо тем, у кого интересные соседи — артисты, писатели, путешественники. А что делать, если соседи такие все серенькие, ну никак в сочинение не вставишь! Она сидела, вздыхала, кусала карандаш, и вдруг её осенило: можно же придумать себе соседей! Соня мысленно населила квартиру совсем другими людьми. В Шуркиной комнате она поселила Героя Советского Союза лётчика Орлова. В комнате Вали проживал народный артист республики Аркадий Кручинин — тенор, вроде Лемешева, фотографию которого ей недавно подарила подруга Тоня. А вместо Кузьмы Петровича из комнаты напротив кухни выходит по утрам олимпийская чемпионка Татьяна Калинина — стройная, мускулистая, ловкая. Она будет пловчихой! Чемпионка мира по плаванию! Сонино перо задвигалось, сперва с остановками, потом всё быстрее и быстрее… Жильцы приглашали друг друга в гости, делились новостями, сообща встречали Новый год. Лётчик Орлов улетел на Северный полюс, а чемпионка Калинина в этот день возвращалась из Мельбурна… Жизнь в квартире номер 5 текла бурно. Всё время кто-нибудь уезжал, кого-нибудь встречали с цветами, жильцы ставили рекорды и совершали подвиги. Когда Соня поставила последнюю точку, было исписано около шести страниц. Она перечитала своё творение и осталась довольна. Поколебавшись с минуту, после заголовка «Соседи по квартире» она честно приписала: «фантазия». Вот это сочинение — действительно сочинение! Может быть, у неё есть писательские способности? Талант? Ведь Нина Павловна всегда говорит: «Истинный художник не фотографирует жизнь, а изображает её правдиво, но с долей вымысла. Он творит, придумывает!» Переписав сочинение, Соня подобрела. Ей захотелось немедленно поделиться с кем-нибудь своим удачным опытом. Она позвонила подруге, но не застала её дома. Тогда она решила зайти к Шурке и показать ему свой труд — может быть, даже помочь ему. Он, наверно, тоже ломает себе голову над сочинением! Соня постучала к Шурке — никто не ответил. Она нажала на ручку — дверь легко отворилась. В комнате никого не было. Подивившись про себя легкомыслию Сомовых, оставляющих незапертою дверь, она подошла к Шуркиному столу. Он, видно, вышел ненадолго — ещё горела лампа, на столе лежала открытая тетрадь… Соня присела на кончик стула и прочла последнюю исписанную страницу… Боже мой, что это? Ведь это прочтёт Нина Павловна! Узнают другие учителя! Правда, Нина Павловна пообещала, что никому не даст читать сочинений, но можно ли ей верить? Тётя Маня всегда твердит: «Не верь людям. Пропадёшь ни за грош!» И правда, — могла ли она думать, что Шурка так напишет о ней, о тёте… Правда, он не назвал фамилии. Но трудно ли догадаться? Нина Павловна всегда по лицу узнает, кто уроков не приготовил… Что делать? Соня оглянулась, схватила тетрадь и на цыпочках, неслышно притворив за собой дверь, вышла из комнаты. Вот она сидит у себя за столом, одна, без свидетелей, и читает Шуркино сочинение. Надо же ей узнать, что Шурка пишет о ней! И о тёте Мане. О других — неважно. Главное — что о ней! И всё-таки она читает всё подряд. Всё подряд — и до конца: «У нас в квартире живут три семьи. Рядом с нами — продавщица Валя Глебова. У неё сын Петька. Вале приходится с ним много возиться, у него больные уши. Но в круглосуточные ясли она отдать его не хочет, даже моя мама уговаривала её, но она не согласилась. Она считает, что Петьку уже сейчас нужно воспитывать и что именно она его должна воспитывать. Я лично не согласен; успеют его ещё навоспитывать, когда в школу пойдёт. Но мне нравится, что Валя стоит на своём, — значит, у неё есть характер. На вид она слабая, по-моему, не умеет за себя постоять, но иногда она становится сильной — когда дело касается Петьки. Не знаю, какая она продавщица, но мать она хорошая. Она с Петькой разговаривает, объясняет ему всё, не разрешает его баловать даже моей маме. Валя очень отзывчивая, часто помогает маме и Кузьме Петровичу — если надо сходить куда-нибудь или писать под его диктовку. Писать приходится, потому что он после контузии почти потерял зрение, теперь на пенсии. Мама, когда не болеет, моет за него пол в кухне. А он помогает мне по немецкому. Хочет писать воспоминания, даже уже начал, но прочесть то, что он написал, почти невозможно — у него ужасный почерк, он не видит линеек. К нему приходят иногда старые друзья, и мы даже начали по секрету от него собирать деньги на пишущую машинку. Это Валя придумала. Были бы у нас соседи такие, как Валя, мы бы собрали на машинку скорее, но ведь есть такие, что не приступишься. Например, есть у нас в квартире ещё тётка и племянница. Тётка всех учит, как надо жить в коммунальной квартире, а сама себе отдельный выключатель в коридоре поставила. Единоличница! У меня уже был с нею конфликт, и я лично стараюсь поменьше с нею встречаться. Соседей она и вовсе не считает за людей. О Вале вспоминает тогда, когда придёт с обновкой из магазина: «Валечка, как вы считаете, удачно я пальто купила?» И племянница вертится перед Валей в новом дорогом пальто, о каком Валя и мечтать не может. Она, по-моему, просто не понимает, что это стыдно, потому что привыкла смотреть на всё тёткиными глазами. Я пытался с нею поговорить, но она понимает всё по-глупому. Ей кажется, что тётка её — за справедливость, а люди ей завидуют и потому не любят. А у тётки справедливость только на языке, а вовсе не в поступках. Нина Павловна, пожалуйста, никому не давайте моё сочинение!» Соня не успела собраться с мыслями, как хлопнула дверь — пришла тётка. Она сняла пальто и села, тяжело дыша. — Уф, уморилась! Поставь чайник, Сонюшка! Соня пошла в кухню, поставила чайник и, подойдя к окну, прижалась к холодному стеклу горячим лбом. За окном была непроглядная тьма. На душе у Сони было скверно. Она напряжённо вглядывалась в темноту, как будто именно там увидела что-то новое и важное. Щёки её горели, точно кто-то надавал ей пощёчин. …Она думала уже не о том, как смел Шурка плохо написать о ней и о тётке. Она думала о Вале и о Кузьме Петровиче. Она вспоминала, как действительно в прошлую субботу вертелась перед Валей в новом пальто и какие были у Вали грустные глаза, когда тётя вызвала её в коридор «обсудить покупку»… Соня стояла у окна, пока чайник не запел свою песню. Не хотелось сейчас видеть тётку, разговаривать, отвечать на её вопросы… Когда Соня с закипевшим чайником вошла в комнату, тётя Маня сидела с очками на носу и читала Шуркино сочинение. Соня чуть не выронила чайник. — Тётя Маня, отдай! — закричала она: — Это нельзя. Это чужое! Но тётя Маня только рукой махнула. Соня поняла — скандала не миновать! Она села на кровать, со страхом глядя на тётку. Тётя Маня кончила читать и сняла очки. — Так! — сказала она зловеще. — Вот и благодарность! — Тётя Маня, это надо отдать… Я взяла на минутку… Шурка получит единицу, если завтра не сдаст сочинение. Нина Павловна твёрдо обещала, она уже и так откладывала. Тётечка, ну дай, пожалуйста! — Единица? Так ему и надо, сопляку! Пусть ставят единицу! Будет знать, как оговаривать соседей! — Тётя, что же я ему скажу? — А ничего не говори. Я сама с ним поговорю! — Нет, нет, не говори! — в полном отчаянии закричала Соня. — Ладно, не реви. Больно надо нервы портить. Но только я этого, — она потрясла тетрадкой, — не отдам. Так и знай! — Нина Павловна, ну, ещё хоть один день! Ну, пожалуйста! — проныл Витька Моисеев. Это был пробный шар. Все насторожились. — Нет, — сказала Нина Павловна жёстко. — Нет. Я уже два раза откладывала. Соня, понурив голову, достала из портфеля тетрадку. Полезли в портфели и остальные. Нина Павловна вызывала по списку. Ребята подходили один за другим и клали на стол сочинения. — Харченко! Соня встала. Что делать? Сдавать сочинение о лётчике и олимпийской чемпионке?.. После всего, что было вчера? После утреннего разговора с Шуркой?.. Но Нина Павловна подняла голову — и в каждом её глазу Соня явственно увидела по единице. Дрожащими руками Соня положила на стол свою тетрадку. Когда очередь дошла до Шурки, она закрыла глаза от ужаса. — Ставьте единицу! — сказал Шурка угрюмо. — Я не написал. — Как? Нина Павловна удивилась и огорчилась. Шурка был всегда так аккуратен! — Шура, как это может быть? — Не успел! — буркнул Шурка. Нина Павловна медлила. Ей так не хотелось ставить Шурке единицу! Скорее! Спасать! Соня ринулась на выручку. — Нина Павловна! Шура сочинение написал, я даже читала его. Там только чуточку недописано… Он допишет! Не ставьте ему единицу! — Это правда, Шура? — спросила Нина Павловна с сомнением в голосе. Она переводила глаза с Шурки на Соню… Шурка молчал. Нина Павловна пожала плечами, подумала и поставила в журнале против Шуркиной фамилии не единицу, а точку. Маленькую точку, которая ровно ничего не означала, кроме: «Спросить ещё раз». Соня возвращалась из школы пешком. Обычно она шла, не замечая ничего вокруг, и мечтала… Мечтала, что её выберут в комитет. Мечтала о шёлковом плаще. Мечтала о том, как её полюбит какой-нибудь необыкновенный мальчик — даже лучше Генки Батенкова! Но сегодня она не мечтала, а смотрела на прохожих. Их было много; они торопливо шли по тротуару, и у каждого были свои мысли, свои заботы, свой Петька в яслях, своё мужество, и, может быть, как у Сони, — свои легкомысленные поступки и горестные угрызения… Все поиски оказались напрасными. Шуркиной тетрадки нигде не было. Когда Соня, перевернув всё в комнате вверх дном, вконец отчаялась, явилась тётка. — Ты чего это всё разворотила, мать моя? — спросила она, с подозрением осматриваясь. — Опять тетрадку ищешь? Сказано — не отдам. И всё тут! — Тётя, — сказала Соня, — надо отдать. Он ведь ни в чём не виноват. — Ещё заступается! — оскорбилась тётка. — Он про меня гадости будет писать, а ты — заступаться? Для того тебя кормила-поила десять лет? Нет, вижу я, для людей хоть в лепёшку расшибись, благодарности не будет. Нет, не будет! — При чём тут благодарность! — начала Соня дрожащим голосом. — Это ведь чужое! Ты сама учила меня чужого не брать! А не отдашь — завтра же всё расскажу в школе! — тут Соня повысила голос. — Всё расскажу, вот увидишь, и тебя вызовут. К директору, к завучу, и как ты будешь им в глаза смотреть? Впервые в жизни она осмелилась так говорить с тёткой. Она видела перед собою лицо тётки — сперва сердитое, обиженное, потом испуганное, с красными пятнами — и вдруг поняла, что победила, что тётка сейчас сдастся, что она уже сдалась… Шурка оглянулся, услышав лёгкое шуршанье: из-под двери ползла синяя тетрадка. Он подошёл и поднял тетрадку. Из неё выпала записка. В записке было всего несколько слов: «Не думай, что я совсем уж ничего не понимаю! Ты тоже можешь ошибаться! Соня». Вика остаётся одна Вика стояла у окна, отогнув занавеску, и смотрела на Неву. По Неве юркий катерок тащил огромную, неповоротливую баржу. Вода была серая, тоскливая — осенняя вода! Вика опустила занавеску, вздохнула и тут же рассердилась на себя за этот вздох. Ведь в сущности Маша уже давно перестала быть настоящим другом. Даже в кино ходит теперь без Вики. Какая это дружба! Дружба — это когда всем-всем хочется поделиться и когда никто другой не нужен! А Маше нужно многое. Ей нужны и её малыши-пионеры, ей нужен приёмник, и литературный кружок, и весь девятый «б» класс ей нужен! Правда, она тащила Вику и в литкружок, и в Русский музей, и на всякие там экскурсии… Но Вика гордо отказывалась. Она не хотела плясать под Машину дудку; да что такого интересного в этом кружке? А с малышами возиться, как возится Маша, — нет, это уж слишком! С малышей всё и началось. — Ну, почему ты не хочешь во второй «б» пойти вожатой? — уговаривала Маша. — Ты посмотри, какие мои малышата прелестные! А до чего активные! На всё отзовутся! Ты даже представить себе не можешь, до чего с ними интересно! — Нет, почему же — очень представляю! — сказала, усмехнувшись, Вика. — На завтрак в столовую водить — раз… Носы утирать — два. Слёзы — если подерутся — три. Очень увлекательно! — Иногда с тобою и говорить не хочется! — сказала с укором Маша. — Какая ты бываешь злая! — Ищи себе другую подругу — добрую! — гордо ответила Вика. Маша резко повернулась и пошла обратно, к школе. А Вика продолжала гордо идти своей дорогой, не глядя по сторонам и помахивая портфелем. Разумеется, это была не первая ссора. Ссорились и раньше. И быстро мирились. Маша всегда оттаивала первая. Но теперь… Как будет теперь? Вика принялась за уроки. Долго не могла собраться с мыслями и, вконец рассердившись на себя и на неподатливую задачу, которая ни за что не хотела решаться, позвонила Тосе и договорилась с нею пойти в кино на семичасовой сеанс. В конце концов — попутчика она себе всегда найдёт! Одна не останется! На следующий день Маша на всех переменах пропадала наверху у малышей, а Вика с беспечным видом разгуливала по коридору с Тосей Рыбаковой. Тосю в классе не любили. Она прибивалась то к одной, то к другой компании, но никогда не удерживалась надолго. Разговоры с Тосей были совсем иные, чем с Машей. Прежде всего она посвятила Вику в сложную систему перекрёстных отношений мальчиков — девочек трёх девятых классов. Вика слушала её, широко раскрыв глаза. Как это она до сих пор ничего не замечала? Но когда Тося добралась до Маши и стала уверять Вику, что Машу видели в парке в двенадцать часов с длинным Геной Барышевым из девятого «в», Вика решительно сказала: — Враньё! Она нахмурилась и подозрительно посмотрела на Тосю. Значит, и то, другое, тоже ложь? А она-то верила! Она отошла от Тоси и разыскала взглядом Машу, долго смотрела на неё — наверно, минуту. А Маша не подняла головы. Она сосредоточенно писала что-то в общей тетради. Так прошёл этот миг и больше не повторился. Вика тосковала. Она дошла до того, что написала Маше записку, долго держала её в кулаке, но, увидев, как весело, сидя на подоконнике, Маша болтает с Леной Гуровой, оскорбилась и порвала записку на мелкие клочки. Самое обидное было то, что Маша обходилась без Вики, видимо, куда лучше, чем Вика без неё. Вика поняла это, увидев Машу в парке с малышами. Они облепили её со всех сторон. Среди малышей она не казалась такой маленькой и невзрачной. Раскрасневшаяся, оживлённая, она выглядела почти хорошенькой, и, во всяком случае, весёлой. А Вика почувствовала себя совсем несчастной. Она высоко подняла голову и прошла мимо. И в классе у Маши тоже было больше друзей. Когда мальчишки предложили поездку на велосипедах в Парголово, как они уговаривали Машу! Вику никто не уговаривал. Её спросили мимоходом: «Поедешь, Горелова?» — и приняли отказ равнодушно, как будто ничего другого и не ждали… И, как назло, Вике ужасно хотелось поехать! Но для этого надо было, чтобы её очень, очень просили — больше, чем Машу… — Больно надо! — сказала Тося, неслышно подойдя к Вике. — Мы сами поедем, куда захотим, — правда? — добавила она заискивающе, дотрагиваясь до её руки. — А у меня велосипед сломан! — сказала Вика громко, чтобы все слышали, — я и не собираюсь ехать! Она вернулась домой ожесточённая — и тут увидела на столе телеграмму. Отец приезжает! И сразу все беды показались ей не стоящими внимания. Всё отошло на задний план. Сколько Вика помнила себя, отец работал на Севере; каждая встреча с отцом была для неё огромным событием. Мать умерла, когда Вике не было и трёх лет. Её взяла к себе бабушка. А когда отец вернулся с фронта, он сразу уехал на Север, а Вика так и осталась с бабушкой. …Когда отец, скинув пальто и шляпу, сел, наконец, за стол, потирая озябшие руки, он долго глядел на Вику, потом перевёл взгляд на мамин портрет, висевший над столом, и Вика поняла: сравнивает. Она знала, что становится очень похожа на мать, но не предполагала, что отец будет так потрясён этим сходством. «Колдовство», — пробормотал он, закуривая. Рука его слегка дрожала. Вика подошла и прижалась к его плечу. — Вот она, жизнь, — сказал отец, — летит, как курьерский! Давно ли мы гуляли с тобой в садике, и ты, заслышав гудок, прижималась к моему колену и спрашивала с опаской: «А поезды сюда не придут?» Вика тёрлась щекой о рукав отцова пиджака. От него пахло немножко табаком и немножко одеколоном — запахом отца! Вика любила эти уютные семейные вечера, когда бабушка и отец, казалось, старались перещеголять друг друга в воспоминаниях о Викином детстве — об её словечках, проказах, выдумках… Особенно хорошо всё помнил отец. Впрочем, он обо всём превосходно рассказывал: и о капитанах траловых судов, которые собирались у него в редакции, как в клубе, и которых нельзя было выгнать оттуда, и о своих сотрудниках по газете… По его рассказам выходило, что он окружён удивительными, талантливыми людьми. — А ты? — ревниво спрашивала Вика. — Что я? — А ты что сделал? Почему о себе не рассказываешь? О своей жизни? — Как ничего? — удивился отец. — Целый вечер рассказываю, охрип, а ей мало! Но Вика недоверчиво качала головой. Выходило — и эти капитаны, и редакторы, и курьер Федя, о котором отец рассказывает так смешно, — это и есть его жизнь? Ну, нет! Есть, разумеется, что-то ещё — необыкновенные встречи, героические дела, о которых он умалчивает. Это было ясно. И всё-таки — а может быть, именно в силу этой уверенности, что у отца есть ещё какой-то другой, скрытый от неё мир — Вика слушала его всегда с раскрытым ртом и бесконечно гордилась им. Но какая тоска охватывала Вику, когда отец начинал её расспрашивать! Что она могла рассказать ему интересного? — Нина Сергеевна, историчка, хорошая, — говорила она скучным голосом. — А математик злой. Не люблю его! — Это почему же? — Придирается! — Строг? — Ужасно! — А по-твоему, если учитель строг, — это плохо? — Нет, папа, ты не так понял. — А как надо понимать? Вика только молча вздыхала. Как объяснить необъяснимое? — Ну, а Зинаида Петровна? — У Зинаиды Петровны когда-то учился сам отец. «Осторожно!» — говорит себе Вика. — Она немножко странная. Никогда не знаешь наперёд, что она спросит. Задаст вопрос, которого нигде нет, — и все думают, думают… Потом поднимается рука — одна, две… А спрашивает тех, кто руку не поднял. — А ты поднимаешь? — Иногда. Папа, а до чего все смешные, когда думают! Почему все лбы морщат? — По-твоему, это смешно, когда человек думает? — Нет, что ты, папа… Я и сама много думаю. — О чём же? Вика молчала. В последнее время она часто думала о дружбе, — вернее, она думала о Маше, но это одно и то же. Почему они разошлись с Машей? И почему Машу выбирают всюду, а Вика — в стороне? Ребята уже привыкли, что она в стороне, а она не может сказать: «Я тоже поеду», когда затевается какая-нибудь экскурсия и поездка. Не может и не хочет. Во-первых, стоит ли навязывать им своё общество? А во-вторых, так ли это всё интересно? Что ей Эрмитаж? Всё равно картин она не любит и не полюбит, даже если сходит в Эрмитаж. А главное — с кем она там будет? Все разбредутся, как обычно в конце экскурсии, по двое, по трое, — а она? Будет сиротливо стоять у картин, в которых ничего не понимает?.. Но отцу всего этого не скажешь. Он сразу нахмурится, а Вика не хочет, чтобы он хмурился. Она хочет, чтобы он всегда смотрел на неё так, как тогда, когда сравнивал с маминым портретом… — Что тебя интересует? — спросил отец. — Ведь вон какая вымахала! Наверно, есть и мечты… — Нет, — печально сказала Вика. — Честное слово, — нет. Ничто особенно не интересует. Это очень плохо, — да? — А ищешь? — Как же искать? Я не знаю. Как искать, если ничто не интересует? В школе с нами об этом не говорят. Не советуют, что выбрать. А я сама не знаю. Вика пожала плечами. Отец нахмурился. — Очень жаль, — сказал он огорчённо. — Тут никто ведь не поможет — вот в чём фокус! Каждый должен сам найти свою точку в жизни. И чем раньше, тем лучше! Вика вздохнула. Отец пристально посмотрел на неё и неожиданно сказал полушутя, полусерьёзно: — Смотри — пустышкой вырастешь, жениха не найдёшь! — А я и не собираюсь искать! — сказала Вика гордо. — Пусть меня ищут! — Ого! По-королевски сказано! — засмеялся отец. Он стряхнул пепел, улыбка погасла на его лице, и, подняв глаза на Вику, жёстко сказал: — Искать-то будут, только кто — вот в чём вопрос! Он взглянул на часы и присвистнул: — Ого! Спать, спать. Дискуссия откладывается на завтра. А назавтра пришла длинная телеграмма — слов на тридцать. Отец прочёл и потемнел: — Наворотили без меня, черти! Придётся сегодня же вылететь! И с этой минуты он словно забыл о Вике. Уехал за билетами, а Вика не пошла в школу, с нежностью гладила отцовскую рубашку, выстиранную накануне бабушкой, неумело собирала его вещи. Он вернулся не скоро, переложил чемодан по-своему. Был молчалив, много курил и глядел на Вику невидящими глазами. На остановке автобуса — дальше он не позволил себя провожать — он торопливо поцеловал её и сказал: — Вот, дочка, незадачливо получилось. И поговорить не успели, и в театр не сходили… Я тебе там два абонемента оставил. Найдёшь себе компанию помоложе, поинтереснее, — правда? — И он виновато улыбнулся. А Вика обхватила его шею и горько заплакала. — Ну, будет, будет! — сказал отец и, приподняв её лицо за подбородок, глядя в глаза, тихо сказал: — Хотел тебе о маме рассказать побольше — не успел. Ты думай о ней почаще. Мама у нас настоящий человек была! И не плачь — скоро приеду в отпуск! Слышишь? — Он ещё раз поцеловал Вику, прыгнул на ходу в автобус, а Вика вернулась домой и весь вечер проплакала. И снова потянулись серые дни. Иногда в субботу Тося приглашала Вику к себе. Никто в классе не знал, что субботними вечерами, когда родители Тоси уходили, в её комнате устраивались танцы. Приходили хорошо выбритые, пахнущие одеколоном «Сирень», молчаливые и торжественные юноши. Приносили с собой пластинки. Они танцевали «стилем» — совсем не так, как Вика танцевала на школьных вечерах. Она надевала туфли на высоких каблуках, серое шёлковое платье, нитку жемчуга. Она знала, — здесь её каблуки, её жемчуг, её высокая причёска будут оценены! Мальчики с потными руками, не делая попытки занять Вику беседой, сосредоточенно танцевали, деловито меняли пластинки. Потом они также молча провожали её домой и крепко пожимали ей руку на прощанье. Вика улыбалась и кивала. Взбегая вверх по лестнице, она незаметно вытирала руку платком. А однажды вдруг, неожиданно для себя самой, расплакалась. Она тихонько всхлипывала, стоя на площадке у своей двери, а потом долго обмахивалась платком, чтобы не испугать бабушку своим видом… И всё откладывала, откладывала письмо отцу, не зная, о чём писать. Нет, Костя нисколько не был похож на Маяковского, как утверждала Тося. Разве что ростом. Глаза у него были голубые, яркие. Смотрел он на всех сверху вниз — иначе не получалось. И улыбался смущённо, как будто извиняясь за свой рост… Что-то в нём было, отличавшее его от других мальчишек, и Вика это сразу поняла. Ей понравилось, как он подошёл к подоконнику, потрогал землю в горшке с бегонией и сказал в пространство: — Как камень! — Не твоё дело! — обиделась дежурная. Костя ничего не ответил, а на перемене сам полил цветы. Озадачены были все: обычно ребята сваливали друг на друга скучное занятие. И вдруг является человек и просто, без разговоров, поливает цветы! Это было на второй день после появления Кости в классе. А на третий день он затеял пересадку всех цветов, стоявших на подоконниках, в более просторные горшки. И тут всё разъяснилось: Костя оказался страстным ботаником и цветоводом. На Дальнем Востоке, откуда он приехал с отцом, у него был необыкновенный цветник: он с гордостью показывал фотографии своих цветов. Этой страсти он был обязан кличкой, быстро приставшей к нему: его прозвали Паганелем. Была у Кости ещё одна особенность: он удивительно тихо и мягко разговаривал с малышами и с девочками-одноклассницами. Вообще с девочками — любого возраста. Большой, высокий, он как будто видел свой долг в том, чтобы оберегать слабых, а таковыми он считал девочек и малышей. Он был услужлив и даже галантен, хотя галантность эта была чуточку неуклюжая. Девочки сперва даже растерялись: Костина вежливость обязывала. На него нельзя было прикрикнуть или топнуть ногой. И это сковывало! А в остальном он был обыкновенным мальчишкой, с мальчишеским пристрастием к авторучкам (они торчали у него из всех карманов) и хотя учился в общем хорошо, но при случае мог и списать задачку, и прислать шпаргалку погибающим. Как бы там ни было, девочки девятого «б» не могли остаться совершенно безучастными к появлению Кости: к платью пришивали удивительные кружевные воротнички, а в косы теперь вплетали ежедневно праздничные капроновые ленты. Маша единственная ничего этого не замечала. Она также туго заплетала косички и так же по-детски вплетала в них узкие синие ленточки. Вика смотрела на эти хвостики с жалостью и с законным чувством превосходства: она. Вика, совсем отказалась от лент и только слегка подвивала концы своих чёрных кос, — так было красивее. Она раздобыла себе особенный, гипюровый воротничок, какого не было ни у одной девочки. Вечерами Вика сидела одна и тосковала. Теперь она вела дневник. «Тяжело чувствовать себя одинокой, — писала она в дневнике. — Есть люди, которым никогда не бывает скучно — Маша, например. Я завидую, но я не могу стать, как она. Я не умею дружить со всеми — я хочу дружить с кем-нибудь одним, и чтобы можно было всю душу вложить в эту дружбу…» Вика перечла последнюю фразу, подумала и продолжала: «В сущности, никто меня не понимает. Никто — даже папа. Я не могу быть с ним откровенной, потому что…» Тут Вика снова остановилась и задумалась. Почему? Почему она не могла быть откровенной с отцом, с Машей? Она не хотела признаваться себе самой, что не могла быть откровенной с отцом потому, что бессознательно боялась его строгого суда. Она не хотела признаться и в том, что Машин суд тоже оказался слишком строгим, и искала и находила совсем другие причины, чтобы объяснить своё одиночество: «…Потому что отец уже давно не живёт с нами и не понимает, не знает меня. Он далёк. А Маша слишком ребёнок и тоже многого не понимает. Мне хотелось бы помириться с Машей; может быть, так оно и будет, но это будет уже не то, что раньше… А мне очень, очень нужен друг, настоящий друг. И я могла бы дружить верно и преданно. Есть ли такой человек?.. Кто он? Может быть, он совсем близко?..» Вика перечла всё, что записала, и вдруг зачеркнула последнюю строчку — плотно-плотно зачеркнула, так, чтобы нельзя было разобрать ни слова. Она снова подошла к зеркалу. Из глубины его на неё смотрела высокая, тоненькая девушка. Долго, придирчиво изучала она своё отражение: открытый белый лоб, синие глаза, прямой нос, красивые губы… Перебросила из-за спины косу и шумно вздохнула. Человек, который так любит цветы, должен любить всё красивое. Не может быть, чтобы она ему ни капельки не нравилась. Не может быть, чтобы он её не замечал! А если он просто боится? Стесняется?.. Что ж, тогда она ему облегчит первый шаг! В этот день Вика была рассеянна. С ней заговаривали, — она отвечала невпопад. Похоже было, что она в уме всё время лихорадочно решает какую-то задачу. Даже когда подошла Маша и предложила ей участвовать в диспуте, Вика не сразу поняла. — Я не читала этой книги, — сказала она наконец, поняв, что Маше нужно. — Пустяки, я дам тебе! — сказала Маша и улыбнулась прежней улыбкой — улыбкой, от которой что-то дрогнуло в Викином сердце. В это время прозвенел второй звонок. — Поговорим после уроков, — хорошо? — быстро сказала Маша. — Если я задержусь у малышей, подожди меня на улице, — и побежала к своей парте. Когда кончились уроки, Вика молниеносно сложила книги и устремилась из класса. Она мчалась, перепрыгивая через две ступеньки, но около самой двери её остановила Зинаида Петровна. Вика отвечала на её вопрос, переминаясь с ноги на ногу, нетерпеливо поглядывая на дверь. И действительно, сверху раздалось: — Вика! Вика Горелова! Постой! Вика обречённо вздохнула. Сверху сбегал Костя. — Ты что-то забыла в парте. Угадай, что? — весело говорит он, держа руки за спиной. Вика мучительно краснеет, но отрицательно качает головой. — Н-не знаю, — говорит она дрожащим голосом. — Что же?.. — Смятение её так явно, что Костя и сам теряется. — Да нет, ничего особенного, — растерянно говорит он, — просто тетрадка… Вот! — и он вручает ей синюю тетрадку с надписью: «Дневник». Вика бормочет «спасибо», торопливо суёт тетрадку в портфель и убегает. Костя и Зинаида Петровна смотрят ей вслед… Выбежав из школы, Вика останавливается в смятении. Что теперь будет? Он, наверно, догадался, всё понял… и теперь уже ничем, ничем не поправишь! Она прикладывает ладонь то к одной, то к другой горящей щеке. В горле стоит комок… — Вот умница, что подождала! Это Маша. Она думает, что Вика её ждёт! — Знаешь что? — весело говорит Маша, останавливаясь перед Викой. — Давай мириться. Только без объяснений, а то опять поссоримся. Давай, как раньше мирились! Маша берёт Викин мизинец, зацепляет за него своим мизинцем и, энергично встряхивая сцепленными руками, приговаривает: «Мир, мир навсегда, ссор, ссор никогда», — совсем как когда-то в детском саду. Этот детский способ примирения успокаивает Вику. Они идут под руку, как раньше. — Давай сегодня вечером побродим, как бывало! — говорит Маша. — И знаешь, кого прихватим? Костю. — Почему Костю? — Он просил показать ему город. Он ведь недавно в Ленинграде. Вот мы и пойдём втроём! И вдруг яркий свет блеснул в Викином мозгу — свет догадки, удивительной, счастливой догадки! Костя тоже ищет путей к Вике. Ищет через Машу, потому что знает, наверно, об их дружбе. А Маша такой ребёнок — разумеется, она ни о чём не догадывается. Но ведь сегодня, как раз сегодня вечером… Вот и отлично! — Послушай, — говорит Вика. — У меня великолепная идея! Пойдём в филармонию. Сегодня концерт Чайковского. — А билеты? — У меня два абонемента, папа оставил. И два неиспользованных билета с прошлого раза, я не ходила. Наверно, пройдём втроём. Будет чудесный вечер, — правда? И Вика, сдержанная, спокойная Вика, порывисто обнимает Машу. Это был первый фортепианный концерт Чайковского… Вика всё время чувствовала рядом Костю, видела, как менялось его лицо, и радовалась, что ощущает то же, что он. Как будто в её душе растворилось окошко, и звуки стали входить прямо в душу. Как это она раньше могла не слушать, не понимать? Это ведь так просто и так прекрасно! Этот необыкновенный концерт она никогда, никогда не забудет. Какой он тёплый, ликующий, праздничный! Она посмотрела на Машу… Неужели это от музыки люди так хорошеют? В антракте показывали Косте филармонию. Маша взяла на себя роль гида. Но Костя смотрел рассеянно. Он, видимо, был ещё полон музыкой… — А как этот концерт играет Ван-Клиберн! — сказал он мечтательно. — Великолепно! — радостно ответила Маша. — Я его несколько раз слышала по радио. Совсем по-особенному, — правда? В разговоре, который завязался — разговоре о пианистах, — Вика не участвовала. А Костя и Маша всё больше оживлялись по мере того, как Вика мрачнела. Разговор перешёл на Русский музей — и тут тоже Вике не было места… — Некоторые говорят, — пейзажи Левитана безыдейны. По-моему, это глупо, — оживлённо говорила Маша. — Пусть Левитан не рисовал людей, но его пейзажи, как… музыка. Правда? — В его картинах есть человеческие чувства, настроения, — сказал задумчиво Костя, — значит, есть и люди. Нет, Левитан хорош. Особенно «Вечерний звон». Вика напрягла свою память. Что она помнит о Левитане? Что-то Зинаида Петровна говорила о нём на уроке, но что? Настроение Вики переменилось. Ей стало грустно. И печальная тема «Франчески да Римини», исполнявшаяся во втором отделении, нашла отклик в её душе. Теперь ей хотелось плакать… Домой пошли пешком. Вечер был удивительно тёплый. Шли притихшие, — каждый думал о своём. А когда на пути оказался небольшой скверик, весь заваленный жёлтыми листьями, не сговариваясь, зашли и сели на скамейку. — Давайте читать стихи! — сказал Костя. — Про осень, — отозвалась Маша. — Давайте про осень! — и начала первая: «Роняет лес багряный свой убор, Сребрит мороз увянувшее поле, Проглянет день, как будто поневоле, И скроется за край окружных гор…» Где Вика слышала эти строчки? В классе? Кажется, Зинаида Петровна читала… Читала, но учить не задавала. А Маша выучила. Почему она, Вика, не выучила? Почему она никогда ничего не учила сама, даже не прочитала тот зелёненький томик Пушкина, который когда-то приносила Маша? Потом Костя прочёл короткое незнакомое стихотворение об осени, о хрустальных днях и лучезарных вечерах. Вика чувствовала, что читал он его для Маши, — даже слегка склонился в её сторону. Господи, хоть бы что-нибудь вспомнить! Нет, ничего. Память Вики — как ровное снежное поле… Когда очередь дошла до неё, она стряхнула с колен сухие листья и встала: — Пора домой. Поздно! — Действительно поздно! — спохватилась Маша. — Наверно, скоро двенадцать! Когда дошли до Машиного переулка, Костя удержал её за рукав и сказал просительно: — Проводим вместе Вику, а потом я тебя провожу. И Маша кивнула, как будто это было вполне естественно — в двенадцать часов ночи пройти мимо собственного дома! Вика сказала ледяным голосом: — Мне не нужно провожатых. И вообще — никого не нужно. — И быстро-быстро пошла вперёд. Маша догнала её, схватила за руки, но Вика вырвалась и бросилась бежать. Маша вернулась к Косте чуть не плача. — Зачем ты так сказал? Видишь, что вышло! — Откуда ж я знал? — сокрушённо сказал Костя. — Ведь я только предложил сперва её проводить… Кажется, — ничего обидного… — Но ты видишь! Нет, зря, зря сказал! — Наверно, зря, — соглашается Костя. — Но мне хотелось ещё поговорить, а она тянула домой. И потом, по правде — с ней скучно. Она всегда такая? — Какая — такая? — Ну… засушенная? — Нет, вовсе не всегда. В последнее время она изменилась, — не знаю почему. Но всё равно она милая. Ты просто её не знаешь. А какая красивая! — Красивая — может быть, — сказал Костя, подумав. — А милая — это уж нет! Я под этим словом понимаю что-то совсем другое! Он не стал уточнять, — что «другое». И Маша не расспрашивала. Они свернули в переулок и долго еще стояли у Машиных ворот и говорили, говорили. Одно за другим гасли окна в домах. Вот погасло последнее окошко в Машином доме. А Викино окно ещё долго светилось. Она сидела за столом и, плача, писала отцу: «Я никому не нужна, всегда и всюду лишняя. Что мне делать, папа? У меня нет и не будет друга. Всегда одна!»… В комнате было тепло. На столе, в спокойном светлом круге от абажура, лежала книга и стоял приготовленный с вечера бабушкой стакан молока. Уютно тикали часы. А Вика всё писала, писала, перо скрипело, и крупные слёзы падали на бумагу. Нужная минута Первого сентября Митя с Лёшкой, по обыкновению, обежали всю школу. Сильно пахло краской. Стены в коридоре стали нежно-голубые, а в классе — ядовито-жёлтого цвета. В канцелярии появились новые портьеры — Митя сразу заметил их и сообщил Лёшке. Съехать вниз на перилах не удалось — на них были набиты какие-то шипы. Но ничто не могло испортить настроения — всё-таки школа оставалась школой! И учителя остались все прежние, вот что здорово! Сбежав вниз по лестнице, Митя сильно рванул дверь пионерской комнаты — и вдруг затормозил разбег: Тани в комнате не оказалось. Вместо неё за столом сидела высокая белокурая девушка и что-то писала в большом журнале, похожем на классный. Она удивлённо подняла брови. — Простите, — пробормотал Митя, — а где Татьяна? — Татьяна Николаевна больше здесь не работает, — сказала белокурая без улыбки, с нажимом на «Николаевна». — Она уехала. — Как уехала? — Так — уехала. Теперь я вместо неё. Ещё вопросы будут? Она смотрела на ребят холодными зеленоватыми глазами. Митя потоптался на месте, но вопросов не нашлось. То есть, вопросы были, но обстановка не располагала к беседе. Митя ещё раз извинился и на цыпочках вышел, притворив за собой дверь. Лёшка, так и не промолвивший ни слова, смотрел на Митю, Митя — на него. — Уехала! — сказал Лёшка огорчённо. — Вот те раз! — А ещё обещала помогать! — добавил Митя, ни на минуту не забывавший о своих новых обязанностях. — Помнишь, говорила: «И не так страшно быть секретарём: комсомольцев у нас не так уж много, я помогу!» Вот и помогла! — Послушай, — может, она замуж вышла? — Ну да! Татьяна-то? — А почему бы и нет? Это бывает! — Н-не знаю… Что-то не похоже на неё! — с сомнением в голосе сказал Митя. И в самом деле — живая, смешливая Таня, подстриженная под мальчишку, была уже не ровесницей, но ещё не наставницей; она была несомненно настоящим товарищем. И вдруг — Таня замужем? У Тани дети? Нет, это невозможно! И только в раздевалке всё объяснилось: нянечка вручила Мите голубоватый конверт. — Тебе, Бусырин, — сказала она, — от Татьяны. Приходила прощаться, велела передать. Митя покрутил конверт, вскрыл его и вместе с Лёшей прочитал короткую записочку: «Дорогие ребята, уезжаю на целину. Вернусь ли оттуда, — не знаю. Не сердитесь, что бросила всё: очень там нужны люди, а здесь найдётся кем заменить меня. Напишу подробно, как только приеду. Работайте весело. Пионеров моих не обижайте, не забывайте! Пишите непременно (куда, — сама пока не знаю! Как в песне поётся, — «напиши куда-нибудь»). Ваша Таня». — На целину ускакала, — промолвил Лёшка. — Вот это на неё похоже! Нет, это хорошо! Митя вздохнул и ничего не сказал. Ей-то хорошо — на целине. А ему каково? Митю охватило сиротливое чувство. Только теперь он понял, как крепко он надеялся на Танину помощь. Эх, Татьяна, Татьяна!.. Лёшка понял всё. (Он всегда всё понимал.) — Ладно, Митяй, чего там, — сказал он. — Вместе будем. В конце концов главное — пионерская работа; тут мы не подведём, ты же знаешь! Да и вообще — комитет соберём, придумаем что-нибудь такое… необычайное. Вот увидишь! На следующий день Митя опять отправился в пионерскую комнату — но уже по-другому. Он постоял перед дверью, оправил гимнастёрку и, собравшись с духом, решительно открыл дверь. В комнате было очень чисто, даже чересчур чисто, как показалось Мите; веяло нежилым духом. Три шкафа с играми и книгами были под замком. На столе лежала незнакомая синяя скатерть. Новая пионервожатая, услышав, что Митя — секретарь, подняла на него холодные глаза, сказала: «Что ж, будем работать в контакте» — и снова занялась своей тетрадкой. Митя постоял-постоял и ушёл. Он плохо себе представлял, какой контакт имела в виду Валентина Степановна. Она даже не улыбнулась ему. Впрочем, почему она должна была улыбаться? Серьёзный человек не обязан улыбаться при каждом новом знакомстве! Через неделю она подошла к Мите поговорить об отрядных вожатых. Поговорили. Она записала всех себе в блокнот, обозначив, с Митиных слов, хороших вожатых знаком «плюс», плохих — знаком «минус». Мите стало неловко. — Это я так, приблизительно, — сказал он торопливо. — Не волнуйся! — сказала Валентина Степановна. — Всё будет проверено. Я всегда всё проверяю сама! — добавила она и ушла, не улыбнувшись, высоко держа белокурую голову. Митя глядел ей вслед. Что у неё внутри? Сдвинутые брови, серьёзные глаза, суровые складки у губ… Может быть, такими и были комсомолки во время гражданской войны — те, что в кожанках, в красных платочках работали в райкомах, а потом запирали райкомы, оставляя на дверях бумажку: «Все ушли на фронт»? …И Митя стал чаще заходить в пионерскую комнату. Раньше из школы Митя шёл с Лёшкой, и у них всегда было о чём поговорить. Лёша был совсем другой. Он был увалень. В нём не было подтянутости и чёткости, которую Митя любил и развивал в себе. Но Митя прощал ему и несобранность, и излишнюю мягкость: Лёша был настоящий друг — это Митя знал твёрдо. Было проверено, и не один раз. Митя любил бывать у Лёшки дома. Ему нравилась спокойная сердечность Лёшиной мамы и весёлая насмешливость Катюши. Катюша была на год моложе брата, но Митя почему-то перед ней немножко робел. В душе Митя завидовал Лёшке: взрослая сестра, настоящий друг! А у Мити сестрёнка-первоклашка, ни о какой дружбе с ней не могло быть и речи… Да, Лёша был лучший друг Мити. Но в последнее время всё чаще Митя говорил после уроков: — Ты иди, Лёшка, я задержусь. — Опять Валентина? — Брось этот тон! Просто надо посоветоваться. — Что ж, советуйся, раз на свои мозги надежды нет. Может, со мной посоветуешься? И почему это Лёшка невзлюбил новую пионервожатую? Впрочем, её многие не любят. Не понимают. План комсомольской работы сочиняли вдвоём. Тут только Митя понял, что не ошибся, придя всё-таки именно сюда, в пионерскую комнату, за помощью. Получилось великолепно! Перечитывая план, Митя сказал со вздохом: — Хоть половину выполнить! — Всё! Всё надо выполнить! — сказала Валентина Степановна сурово. — Всё! И главное — контроль. Ни на кого не полагайся. Кстати, на твоём месте я бы пионерскую работу Грачёву не доверила. Он размазня. Ничего у него не выйдет! — Что вы, Валентина Степановна! — удивился Митя. — Вы просто Лёшку мало знаете. Он у нас лучший вожатый. И никакой он не размазня! Он просто такой… задумчивый. Но положиться на него можно. Не подведёт! — Я лучше знаю людей, Бусырин, — сказала Валентина Степановна авторитетным тоном. — У меня немалый опыт. Я сразу поняла — ты парень решительный, дельный, у тебя дело пойдёт. А он — он другой человек. По-дружески советую: не опирайся на него! Мите неловко было это слушать. Но, в конце концов, она не обязана знать, что Лёшка — Митин лучший друг! Конечно, она неправа. Никто не знает Лёшку, как он, Митя. Лёшка — кремень. Во всяком случае — во всём, что касается их дружбы. Правда, тут речь шла о другом — о его организаторских способностях, о твёрдости. Может быть, она и вправду видит то, чего Митя не разглядел или принимает за другое? Лёшка, например, любит всегда и за всех заступаться. Может быть, это и есть мягкотелость? Ему не мешало бы тоже волю потренировать, как тренирует Митя — упорно и методично. И это даёт свои плоды — вот Валентина новый человек, а уже заметила: «Ты парень решительный!» Через неделю Валентина Степановна собрала отрядных вожатых, попросила Митю присутствовать. «Я не всех хорошо знаю, — сказала она, — хотя кое о чём уже наслышана», — и усмехнулась чуть-чуть, одними уголками губ. Мите нравилась её манера — и в голосе, и в усмешке, и в жестах была та спокойная уверенность, которую Митя жаждал выработать и в себе. Он бессознательно копировал некоторые ужимки Валентины Степановны. Ему казалось, что после разговоров с нею он становится как будто выше ростом. Во всяком случае, характер его безусловно становился твёрже! Митя сел у окна и, заглядевшись на ребят, игравших на дворе в лапту, не слышал первой половины её речи. Потом он встрепенулся и пытался сосредоточиться, но как-то не получалось. То и дело он поглядывал в окно и вдруг поймал себя на том, что, несмотря на свой солидный возраст, с удовольствием бы повозился там сейчас с этими пятиклашками. Как он любил когда-то лапту! А Лёшка и сейчас со своими пионерами играет, и с полным удовольствием. Правда, он не только играет — как-то у него здорово получается, вроде игра — и не игра, игра незаметно переходит в серьёзные дела. Он это умеет! Тут Митя почувствовал, что Валентина Степановна на него смотрит. — Вот у Бусырина в этом линия правильная! — сказала она. — Так и всем надо. Что это? В чём это у него правильная линия? Митя пропустил самое главное! Вот жалость! Он тряхнул головой, изобразил на своём лице серьёзность и конец речи Валентины Степановны слушал не отвлекаясь. — Одним словом, надо не только делать, но и приучить пионеров к тому, чтобы всегда оставались следы их работы. Дело сделанное, но нигде не отмеченное, вроде бы и не сделано. Наболтать может всякий. Надо доказать! Каждое звено должно иметь свой план работы, свой дневник, альбом с рисунками и фотографиями, протоколы, вообще надо наладить учёт всех проводимых мероприятий. Так работа виднее. И отчитываться легче. Понятно? — Нет, непонятно. Голос Лёши. Злой голос. Валентина Степановна метнула взгляд в сторону Мити: «Вот полюбуйся. Я же говорила!» — Что именно тебе непонятно, Грачёв? — Получается, будто мы работаем, чтобы кому-то видно было нашу работу. А по-моему, главное не бумажки, а сами ребята! А если главное — вся эта писанина, о которой вы сейчас говорили то пионеры будут от вожатых прыгать в окно! — Так. Кое-что я знаю о твоих методах. Могу рассказать! Глаза Валентины Степановны сузились. — Вот, например, такой факт: решили в отряде Грачёва помогать старым большевикам — вроде тимуровской работы. Похвальное намерение? Похвальное. А что из этого вышло? Разыскали какую-то неизвестную старушку — и давай ей помогать: и дрова пилят, и по лавкам бегают — дежурство, видите ли, установили! А уроки пусть за них дядя делает. Так, Грачёв? Само собой, двоек нахватали. А старушка — никакой не старый большевик, так себе старушка, божий одуванчик; она и рада, конечно… — Эта старушка единственного сына потеряла на войне, — вскочил Лёша. — Никого у неё нет, ревматизм, лежит без помощи; паспорт у неё спрашивать, что ли? Да, дежурят ребята. Вторую неделю. И будут дежурить. А двойки тут ни при чём; дежурят они понемногу, двоек не прибавилось из-за дежурства! — Но были двойки? Были! Отнимало время дежурство? Отнимало! Если хочешь знать, есть сигналы от родителей. Жалуются, что ты детей заставляешь дрова пилить, вместо того, чтобы заставлять их уроки готовить. Вот! — Это от родителей Валерки Павлова, да? Кто его заставлял? Сам просил! Увидел — все работают, реветь стал, чтоб и его взяли. И пилил-то всего полчаса. Вот и Митя знает, я ему рассказывал! — Путаешь, Грачёв; родители говорили другое, — сказала Валентина Степановна. У Лёши от обиды захватило дыхание. Не верит! — Митя! Помнишь, я тебе про Валерку рассказывал? Митя молчал. Он помнил. И ему нравилось то, что Лёша рассказывал о своих ребятах. Даже собирался поставить его всем в пример. Но вот, оказывается, родители недовольны… А главное — Валентина Степановна сердится. Вот они — вечные Лёшкины выдумки! И ведь предупреждала Валентина Степановна: «Ни на кого не полагайся!» Ну, что теперь делать? Заступиться? Неудобно, скажут: «Дружка защищаешь!» Митя покосился на сердитое лицо Валентины Степановны. — Я проверю! — пробормотал он. — Проверю, всё выясним… — Он не поднимал глаз. Его вдруг бросило в жар. Так он сидел, весь красный; ребята смотрели на него, и в этот момент сзади раздался вдруг тихий протяжный свист — свист изумления, в переводе на человеческий язык означавший: «Вот так штука!» Валентина Степановна вздрогнула. — Грачёв, выйди! — сказала она отрывисто. — Это не я! — Тебе сказано — выйди! Врать ещё будет! — Я никогда не вру! — сказал побледневший Лёша, поднимаясь. — Это я свистел, Валентина Степановна! — крикнул маленький, толстенький Владик Груздев, сидевший на одной парте с Лёшей. — Честное слово, я! У меня нечаянно вырвалось… Могу извиниться! — Извинения никому не нужны, а покрывать товарища тебе, может быть, представляется благородным делом, а по-моему — нечестно и глупо! — сказала Валентина Степановна. Лицо её пылало, шея покрылась красными пятнами. Ребята зашумели. Почему-то все оглядывались на Митю. — Выходи, Грачёв! — властно сказала Валентина Степановна. Лёша встал, взял свою полевую сумку и вышел, не взглянув на Митю. — Если так, — выкрикнул Владик, — если тут никому не верят — ни мне, ни Лёшке, я тоже уйду! — и бросился за Лёшей. Слышно было, как он кубарем скатился с лестницы. Шум усилился. Некоторые повскакали с мест. — За что их выгнали? — Грачёв не врёт! — Владька же извинился! Валентина Степановна постучала карандашом по столу — она даже как будто выросла в эту минуту — и сказала повелительно: — Комсомольцы вы или нет? Сейчас же прекратить галдёж! Мы пришли делом заниматься, а не склоки разводить! Позор! Вожатые присмирели и сели на свои места. …После собрания Валентина Степановна задержала Митю. — Распустил ты своих комсомольцев! Их надо в руках держать, — тогда будет порядок, — сказала она с укором. Митя стоял опустив глаза. — Валентина Степановна, Лёшка не врал! — тихо сказал он. — Это действительно не он свистел! За что вы его выгнали? Это несправедливо! — Митя поднял голову. Валентина Степановна молчала, нервно постукивая карандашом по столу. — Важно быть справедливым в основном, — сказала она наконец, — а не в мелочах. Мелочи эти быстро забудутся. Не вешай носа. Думаешь, обидятся твои комсомольцы? Ещё больше уважать будут. Авторитет надо поддерживать строгостью, а не поблажками! Вот так, дружок. А теперь иди. Митя вышел из школы с таким чувством, как будто над ним стряслась беда. Он бы не выгнал Лёшу. Никогда в жизни. А ребята? Они все были на Лёшкиной стороне… И все чего-то ждали от него, от Мити. Чего? Весь вечер Митя пролежал на диване, удручённо глядя в потолок. Потом подозвал сестрёнку: — Позвони Лёше. Скажи — я нездоров, пусть придёт. Маринка вприпрыжку помчалась к телефону. — Лёша? Позовите Лёшу! Лёша, Митя сказал, он болен, чтобы ты пришёл. А? — Митя, он говорит, что не придёт, — виновато сказала Маринка, преданно заглядывая Мите в глаза. — Тебе скучно? Хочешь, я с тобой поиграю? — Не хочу. Уходи, — сказал Митя и повернулся лицом к стене. На следующее утро Митя первый подошёл к Лёше. — Дуешься? — спросил он примирительно. Лёша молчал. — Не злись. Я знаю: свистел Владька. — Разве в этом дело?.. — И в этом тоже… — Почему же ты молчал? — Понимаешь… не время было споры заводить… — Валентины испугался? Так и скажи! — Никого я не испугался. Не делай из мухи слона! И вообще всё это мелочи. Всё это забудется, Лёшка! — Что забудется? — сухо сказал Лёша. — Ты сам-то хоть понимаешь, — почему ты её боишься? — И ни капельки не боюсь. Я уважаю её! — сказал Митя. — За что? — За… за характер! За… за решительность! — Врёшь. Не за это! Ну, твоё дело. А мне говорить с тобой сейчас что-то не хочется… …И для Мити начались тяжёлые дни. Лёша с ним не разговаривал. Вечера стали неожиданно длинными и пустыми. Митя чувствовал себя, как человек, вышедший из дома на минутку и нечаянно захлопнувший за собой дверь… Конечно, он занял единственно возможную позицию: «Больно надо!» Но это было не то. Он небрежно произносил про себя это «больно надо», но легче не становилось. В классе как будто всё осталось по-прежнему: Митя беседовал с комсоргами, Митя ездил в райком на совещания… Только в пионерскую комнату Митя перестал ходить, а, заслышав знакомый резкий голос, старался свернуть куда-нибудь в сторону. Никто не вспоминал о происшедшем, но всё напоминало о нём. И совсем одиноким почувствовал себя Митя, когда выбирали делегатов на районную комсомольскую конференцию. Назвали много кандидатур, — Митя едва успевал записывать их на доске: Миша Артюхин, Грачёв, Ступина… Он писал, всё крепче сжимая мел в пальцах, и всё ждал — вот сейчас скажут: «Бусырин!»… Но вот уже семь, восемь фамилий на доске, и кричат: «Подвести черту!» — а его так никто и не назвал. Видимо, ребята не считали, что «всё это мелочи, которые скоро забудутся»… Митя не стал делегатом конференции. Секретарь — и не делегат! Это было убийственно! Понадобилось много выдержки, чтобы скрыть от всех, как он был уязвлён. Таким несчастным он ещё никогда не был! Он вышел на улицу, посмотрел на серое октябрьское небо и почувствовал, что больше так продолжаться не может. Митя привык к тому, что всё в жизни исправимо. Кляксу можно стереть резинкой, двойку можно было исправить пятёркой, грубость — извинением. Но то было детство. А теперь? Как теперь исправить то, что он сделал? И почему это должно было случиться с ним, именно с ним? Ведь он так упорно закалял свою волю! Он хотел быть решительным, смелым, — чтобы потом, когда-нибудь, в нужную минуту, поразить всех! А жизнь устроила экзамен без предупреждения — и он позорно провалился. Он не понял, что это и была нужная минута! О, если бы можно было её вернуть! Он так отчётливо вспомнил краешек голубого неба, который был виден ему в окно, и звонкие голоса ребят, игравших в лапту, и свою зависть… А потом началось… И снова в ушах его голос Лёшки: — Митя! Помнишь, я тебе про Валерку рассказывал? А дальше память отказывалась вести за собой. Она стыдливо умолкала — и начинало работать воображение… — Помню, — говорил Митя твёрдо. — Ты прав, Лёшка. И ребята твои молодцы, хорошее дело делают! И Лёшка, успокоенный, садился на место. …А если Валентина сказала бы в бешенстве: «Дружка защищаешь?» Что бы ты ответил, Митя Бусырин, на такое обвинение? — Защищаю! — сказал бы Митя и вышел бы к столу. — Я знаю его лучше, чем все! Он никогда не врёт. Если верите мне, — верьте ему! И Лёшка тут рванулся бы вперёд и стал бы рядом. …Кто-то всхлипнул. Митя оглянулся: он был один на пустыре. Это он сам всхлипнул и не заметил. Он быстро вытер щеку рукавицей. Его знобило. Он ускорил шаг, поднял воротник, засунул руки в рукава, но и это не помогло. «Никогда больше! — повторял он судорожно, сначала про себя, потом вслух, — никогда больше!» Он шёл всё быстрее, упорно твердя эти бессмысленные для постороннего уха, полные глубокого значения для него, обращённые в будущее слова… Зима и весна — Опять красоту наводишь? — говорил Женька язвительно. Вадим молчал. — Опять туда? Слушай, брось ты это, а? Пошли к Лёшке. Телевизор посмотрим. И задачки, между прочим, скатаем — очень просто! Это Вадим знал. У Лёшки просто: взял и скатал. А там заставят самого ломать голову, придётся выказывать всю глубину своего невежества. Там списывать не давали. — И что тебя тянет туда! — угрюмо говорит Женька. — Добро бы… — Ладно. Хватит! — говорит Вадим жёстко. И Женька умолкает. Вадим и сам не мог разобраться в том, что заставило его в один дождливый вечер постучать в Люсину дверь. Люся очень удивилась. — Задачи? Лёгкие же задачи! — сказала она, пожимая плечами. — Ты просто не подумал. Садись вот сюда — и думай. А я буду учить историю. Она прочитывала страницу, потом закрывала её ладонью и смотрела в окно, шевеля губами — словом, делала то, что делают, уча уроки, девочки, и чего не делают мальчики. Вадим во всяком случае не делал. Потом Люся отложила учебник, нашла на полке какую-то книжку, полистала её и своим круглым почерком стала старательно выписывать что-то на листок. А Вадим, вместо того, чтобы думать, смотрел на неё. Правда, он старался делать это так, чтобы она не замечала. Время от времени он смотрел в тетрадку с несчастными задачами, которые ему — он это знал — всё равно не решить. Это было ясно. По правде говоря, он отвык решать задачи. Он аккуратно списывал алгебру у Миши Гулько, а геометрию — у Лёшки Грачёва. Поэтому он сразу оценил своё положение как безнадёжное и не особенно напрягался в поисках решения. А Люся выучила историю и взялась за литературу. Она нарезала множество тоненьких закладок, открыла книгу и углубилась в чтение. Вадим чувствовал себя забытым. Он был зол и несчастен. Но вот, наконец, Люся захлопнула книгу. — Ну, как? — спросила она дружелюбно. — Получилось? Вадим покачал головой. — Эх ты! Ну, давай думать вместе. Думать вместе оказалось очень приятно: Люся думала и рассуждала, а Вадим кивал и записывал. Потом Люся сказала: — Я выйду с тобой, мне нужно за покупками. Никогда раньше Вадим не предполагал, что посещение булочной и «Гастронома» на углу может привести человека в такое хорошее настроение! Домой он вернулся почти счастливым. С этого дня, когда ближайший друг Вадима, Женька Горбачёв, заходил к нему, он заставал Вадима повязывающим галстук перед зеркалом. Женька садился, наблюдал за сборами и отпускал язвительные замечания: — Так. Значит, галстук в полосочку надел — и стал хорош. И стал ей нужен. Эх ты, балда! Но дружба есть дружба. И поэтому Женька провожал «балду» до самого Люсиного дома и потом в одиночестве отправлялся в кино. Для Женьки — как раньше для Вадима — самой трудной задачей было заполнить время до сна. Времени было слишком много; оно тянулось, как резина. А способов убить его Женька знал мало: кино, шатание по улицам, футбол и телевизор. Люся ломала голову над тем, как растянуть сутки. Времени не хватало. Дни пролетали с непостижимой быстротой. В шестнадцать часов бодрствования надо было втиснуть школу, уроки, занятия музыкой, драмкружок, чтение, уборку квартиры. Люся дорожила возможностью посидеть вечером полчаса у приёмника… Но сейчас всё осложнилось из-за Вадима. Было от чего прийти в отчаяние: он являлся по вечерам аккуратно, как на службу, и сидел, пока ему не намекали, что добрые люди уже спать ложатся. При этом Люсе приходилось ещё поддерживать угасающий разговор. Вадим на это не был способен. — Тебе нравятся «Два капитана»? — Не читал. — А стихи Есенина читал? — Нет. — А смотрел «В добрый час»? — Нет. — А «Летят журавли»? — Ага. — Понравилось? — Угу. — А кто тебе понравился больше всех? — Все. Люся тоскливо смотрела на часы и упавшим голосом начинала следующий круг: — А куда ты думаешь идти после школы? — На завод. — Ты же раньше хотел в техникум? — Не выйдет. — Почему? — Отметки плохие. — Вадим! Так ты поднажми. Ведь ты способный! Смотри, как ты по физике хорошо отвечаешь. И Павел Петрович тебя считает способным. Ты вполне попадёшь в техникум. Не надо только дурака валять! Вадим сидел тихо, сложив руки на коленях. Ему не хотелось ни в техникум, ни на завод, ни в театр. Сидеть в Люсиной комнате и смотреть на неё — это его вполне устраивало. И он не задумывался о будущем. Но когда Вадим получил вторую двойку по истории, Люся решилась. — Понимаешь, Вадя, — сказала она, — ты… ты только время зря теряешь. Лучше бы уроки учил! Ведь десятый класс. Так можно и без аттестата остаться! Ты уж лучше не ходи ко мне. Для твоей же пользы. И потом, — это Люся выговорила с мужеством отчаяния, — и потом… нам с тобой ведь неинтересно. Ты только не обижайся. Но сам видишь — разговаривать нам с тобою… ну, не о чем. Ты пойми… Вадим понял. Что он мог сказать? Что исправит двойки? Конечно, двойки можно исправить. Но в них ли всё дело? Есть вещи посерьёзнее. Почему он этого не понимал раньше?.. Женька не мог понять, что случилось с Вадимом. Был свой парень — понятный, покладистый. Славно так было шататься с ним вечерами по Старопарголовскому. Правда, Вадим всё больше помалкивал. Но он, Женька, мог говорить за двоих; молчаливость друга его вполне устраивала. Кончилась дружба. И даже не из-за Люси — у Люси Вадим больше не бывает, это Женьке доподлинно известно. Так — неизвестно от чего! Вадим становится гогочкой. Зубрит, старается, над задачами пыхтит сам. А глаза всё равно невесёлые. Похоже, от четвёрок ему мало толку. Может быть, он хотел поразить Люську своими четвёрками? Её не удивишь. Она сама на медаль идёт! Не нравилось Женьке, что Вадим стал задумываться. Ведь о чём думает, — неизвестно. Было что-то недоброе в этой задумчивости. Вадим и сам не мог бы объяснить толком, почему он отошёл от Женьки. Он бы сказал: «Так». А за этим «так» стояло многое. Может ли человек услышать от такой девушки, как Люся: «Мне с тобой неинтересно» — и не содрогнуться внутренне? И не поклясться себе доказать ей обратное? Только как это сделать? Вадим стал ещё молчаливее. Дома он подолгу сидел, опустив голову на руки или на открытую книгу. Иногда, если в комнате никого не было, вынимал из кармана карточку Люси, вырезанную им из общей фотографии и увеличенную, подолгу всматривался в гордое и нежное лицо. Вспоминал, как это началось: его посадили с Люсей. Он дёрнул её за косу, как дёргал других девчонок, но коса оказалась такая мягкая и пушистая, что Вадим осторожно выпустил её и больше не трогал. Она обернулась и негодующе посмотрела на него, и он впервые увидел близко её глаза: светло-зелёные, а вокруг этого зелёного чёрная каёмочка; и от этой каёмочки глаза кажутся удивительно чистыми, как будто промытыми… И он ничего не смог. Глядя в эти умные, чистые глаза, он, как дурак, отвечал: «Нет», «Не знаю», «Я об этом не думал». Она думала. О многом думала. А он? В сущности, что он делал до сих пор? Как жил? Ничего не понимал вокруг. Ничего! По четыре — пять часов просиживал теперь Вадим над книгами, стараясь наверстать упущенное. Не разрешал себе никакой передышки. Сперва было очень трудно. Потом пришло приятное ощущение своей силы: могу! В дневнике появились четвёрки и даже пятёрки. Подобрели глаза учителей. Радовало удивление матери, подписывающей дневник («А это правда, сынок, — столько четвёрок? Не обманываешь?»). Он напряжённо работал. И читал, читал, читал… А Люся сидела сейчас на предпоследней парте и жила своей жизнью, в которой Вадиму не было места. Он принимал это смиренно. Лишь изредка украдкой разрешал себе быстрый взгляд в её сторону — и ощущал мгновенный укол в сердце. Можно запретить человеку приходить. Можно запретить говорить. Но кто может запретить мечтать? И Вадим мечтал. Он отдалял то время, когда придёт к ней новым человеком. Отодвигал это знакомство на самый последний час, на последнюю точку, после которой уже ничего не было. Этой точкой был выпускной вечер. Он будет читать ей стихи — её любимые, Багрицкого и Есенина. Он будет танцевать с нею вальс и скажет, что решил поступать в Политехнический на заочное. Может быть, и она расскажет ему о себе. И вообще — мало ли что случается на выпускном вечере. Это вечер чудесных превращений. Единственный в жизни! Вдруг, как по мановению волшебной палочки, вы становитесь взрослым. Павел Петрович корректно раскрывает перед вами свой портсигар… Вы поднимаетесь на четвёртый этаж, чтобы попрощаться со своим классом. По неписаной традиции, поднимаетесь не один, а вдвоём. В последний раз садитесь за свою парту — тоже вдвоём… Вадим опускает глаза. Перед ним открытая тетрадь. Как сквозь туман, прочитывает уравнение раз и другой и, окончательно отрезвев, погружается в алгебру. Неужели это весна? Кажется, да. В этом году зима была такая длинная. И вот, наконец, солнце сияет в чистом небе, и под ногами весело хлюпает грязь — вчерашний снег — и прохожие улыбаются чему-то. У Люси на носу крошечные веснушки, которые нисколько её не портят. Даже наоборот — идут к ней… А главное — пошли весенние запахи, от которых начинает казаться, что упущено что-то очень важное, и упущено безвозвратно. В один из таких солнечных дней Вадим, побродив по улицам, зашёл в Русский музей — тот самый, из которого они с Женькой удрали во время экскурсии в восьмом классе. Думал ли он тогда, что вернётся в эти залы один и будет проводить здесь часы? Он стоял перед Крамским, долго стоял. И вдруг услышал за спиной знакомый голос: — Смотри, Саша, мы в прошлый раз тут не останавливались. Вадим замер. Он быстро перешёл в другой зал и оттуда, уверенный, что останется незамеченным, стал наблюдать. Люся была в другом, не школьном, красивом платье с короткими рукавами. Косы её были заколоты на затылке в тяжёлый узел. Её спутник был в сером лыжном костюме. Он держал её под руку, хотя в этом не было никакой необходимости. Он вёл себя точно так же, как вёл бы себя Вадим, если бы… Они стояли рядом, тихо переговариваясь, потом повернулись к другой картине, и Вадим увидел их лица. Её спутник был ему незнаком. Но он прочёл на его лице именно то, чего опасался. Перевёл глаза на Люсю, увидел её улыбку… и вышел из музея. Он постоял мгновение у выхода, щурясь от яркого солнца, и вспомнил: Павел Петрович предлагал сегодня прийти в школу к пяти часам менять проводку. И Вадим отправился в школу. Он работал, ни с кем не разговаривая, не отвлекаясь ни на миг, медленно, методично. Все уже ушли, а Вадим ещё возился. — Довольно, — сказал Павел Петрович. Он стоял внизу, уже в шляпе и в пальто. — Слезай, закончим послезавтра. Вадим слез со стремянки, отряхнулся. Павел Петрович не уходил. — Что это у тебя глаза какие-то… — он пристально посмотрел на Вадима, — нездешние. Здоров? — Здоров, — коротко ответил Вадим. — Ну, иди. Придёшь в понедельник. В понедельник он снова остался в школе. С этого дня Вадим стал заходить после уроков в кабинет физики, и всегда для него находилось дело. Его прибрали к рукам радиолюбители. В апреле Павел Петрович предложил ему сделать на физическом кружке доклад об Эдисоне. Вадим колебался. Когда он ознакомился с жизнью Эдисона, задача показалась ему увлекательной. Но как строить доклад? С чего начинать? У него не было никакого опыта. Павел Петрович отмахивался, отговариваясь занятостью: — Сам, сам соображай! — говорил он. — Я тоже не умею писать доклады, — сказала ему Кира Алёшина, — но я бы, наверно, начала с конца: многое из того, что мы видим вокруг, связано с Эдисоном: вот какой человек был! А потом уж — как он работал, как жил, о чём мечтал… — А откуда ты знаешь об Эдисоне? — Я люблю читать о жизни замечательных людей. Ведь это интересно — откуда возникает талант? Вот живёт себе человек, никто ничего не знает о нём… и вдруг — изобретает лампочку! Телефон! Или вдруг — пишет поэму… Это только для нас — вдруг. А сам-то человек? Знал ли, догадывался ли он, что в нём есть? Кира училась в десятом «б» классе, и Вадим её мало знал. Она была смугла, с мальчишескими ухватками. Подруги называли её Кирилкой. Павел Петрович говорил, что у Киры умные руки. Она уже два года занималась в физическом кружке. — Ну и как же? — спросил Вадим с интересом. — Знал, по-твоему, Эдисон, что в нём есть? — Знал, — ответила она. — Иначе — зачем бы он вступил на этот путь? Он чувствовал — в этом его жизнь. Вот и я чувствую… Тут она смешалась и умолкла. Вадим хотел тактично отойти, но Кира его удержала. — Ты только не думай, что я сравниваю себя… нет. Просто я знаю — я буду физиком. Непременно! Доклад Вадима назначен был на конец апреля. Вадим не знал сам, хорошо он говорил или плохо. Люся на доклад не пришла. Киру он видел. Она сидела в первом ряду. Когда Вадим кончил, лоб его был мокрый. Ребята задавали вопросы, и Вадим отвечал. Только один раз пришлось сказать: «Я этого не знаю». Он быстро взглянул на Киру — она кивнула… На следующий день Кира не подняла глаз, когда Вадим подошёл к ней: у неё что-то не ладилось с приёмником, и она сердилась на весь мир. Вадим подошёл; она подняла на него злые глаза. — Покажи! — сказал он мягко и настойчиво. Кира сперва, видимо, хотела сказать что-то резкое, но передумала и подвинулась, освобождая Вадиму место рядом с собой на скамейке. Они провозились около часу, изредка обмениваясь двумя — тремя словами. Этот час сблизил их больше, чем самый задушевный разговор. И хотя, выйдя из школы, они тотчас распрощались и разошлись в разные стороны, Вадим шёл домой, весело насвистывая, — это всегда у него было признаком хорошего настроения. Когда Кира заканчивала свой приёмник, Вадим ей помогал. Она принимала это как должное и разговаривала с Вадимом без всяких девичьих тонкостей. Ему это нравилось. И однажды, когда вышли из школы позднее обычного, Вадим сказал: — Я провожу тебя. — Нет! — Почему? — Нет! — повторила она упрямо. Вадим пожал плечами, но Кира сказала: — Только не обижайся, пожалуйста, без глупостей. Я живу близко и люблю сама возвращаться домой. — Как хочешь! — сказал он сухо и быстро зашагал прочь, но Кира в два прыжка догнала его. — Вот глупый! — сказала она жалобно. — Всё-таки обиделся! Ладно, идём! И они пошли вместе. В молчании дошли до большого белого дома с палисадником, знакомого Вадиму ещё с детских лет. Кира сказала: — Пришли. — Это же детдом! — Да. Но, пожалуйста, не расспрашивай… Я не люблю. До свиданья. Спасибо, Вадик! — До завтра, Кира. Он подождал, пока стукнула дверь, и снова окинул взглядом большой белый дом. Десять лет по дороге в школу он проходил мимо него! Интересно, — сколько лет здесь живёт Кира? Когда вручали аттестаты, директор пожал руку Вадиму, как пожимал всем; сказал несколько приветливых слов, как говорил всем; но улыбнулся не обычной своей, а особой улыбкой, предназначенной специально для Вадима… — По правде сказать, — сказал он лирически, — было время, когда мы… — но, увидев насупившееся лицо Вадима, спохватился — словом, молодец! Аттестат без троек! Люся получила серебряную медаль. Все её поздравляли. Она улыбалась, поворачивая золотистую головку то направо, то налево. Когда начался бал, Люся подошла к Вадиму. — Я хочу поздравить тебя, Вадим, — сказала она с милым, смущённым выражением, взяв его по-детски за рукав. — Ты просто поразил нас всех. Ты какой-то совсем другой стал! И я хочу извиниться перед тобой… за тот наш разговор… в начале года — помнишь? Конечно, помнишь… Я часто о нём вспоминала… Не сердись на меня, не поминай лихом, как говорят… Хорошо? Она улыбалась. Ей хотелось быть в дружбе со всеми, со всем миром. Наверно, это из-за него — из-за её спутника, юноши в сером костюме, которого Вадим тотчас же узнал и который тоже улыбнулся в ответ на быстрый взгляд Вадима — улыбнулся одобрительно и слегка смущённо… «Знает!» — понял Вадим. — Спасибо, — сказал он холодно, слегка отстраняясь, — только поздравлять вроде не с чем… Медали я не получил. Аттестат без троек — подвиг невелик… — Я не о том, Вадик, — сказала Люся растерянно. — А о чём же? Ах, о том, что выгнала меня когда-то… ну, это ты правильно сделала. А то тебе медали не получить бы — я ведь здо́рово мешал тебе! И, так умышленно жестоко исказив смысл Люсиных слов, он удалился, ощущая в груди холодную ярость, которой не мог найти ни объяснения, ни выхода. Он отошёл, даже не посмотрев, какое впечатление произвели его слова. Он искал Киру. — Потанцуем, Кирилка? Она вздрогнула, оглянулась и, увидев его, улыбнулась невесело. — Тур вальса! — галантно сказал Вадим и вывел Киру на середину зала. После вальса был фокстрот, потом снова вальс, а потом Вадим взял Киру за руку и повёл её наверх, в класс… Было темно. Они сели за парту. Всё было так, как Вадим представлял себе раньше. Почти так! Они сидели, болтали, потом Вадим в темноте неловко положил свои руки на её плечи и пытался притянуть её к себе. Он хотел поцеловать её… Ведь это был выпускной вечер. Последний! Единственный в жизни! Но Кира отстранилась. — Нет! — Почему? Кира сказала шёпотом: — Люся. Вадим почувствовал укол в сердце. Он отодвинулся, помолчал. Сказал мрачно, с вызовом: — Ну и что же? Мало ли что было… — И есть, — сказала Кира шёпотом. — Я знаю! Вадим закрыл глаза и явственно увидел Люсю — так памятен был каждый её жест, каждая чёрточка, каждое мимолётное выражение её лица… — Ну, немножко есть, — сказал он с усилием. — Совсем немножко! Честное слово! Кира горестно молчала. И Вадим понял: любовь есть любовь… Даже если она не получилась. Её нельзя вот так сразу изгнать из своего существа… Но эта девушка с сумрачными глазами — разве она не дорога ему? Разве он лгал? — Кирилка! Но ты знаешь, что нет у меня друга лучше тебя? И что такая дружба… не меньше, чем то, о чём ты сейчас думала. И может стать ещё больше. Веришь? Кира молчала. — Пожалуйста, верь! Это так важно для меня!.. — Ты хороший, — сказала Кира. — И всё, всё… Уйдём отсюда! И они побежали по лестнице вниз, в зал. Сын идёт на медаль Марья Васильевна вскапывала огород. Раньше она шутя поднимала свои полторы сотки, что под окнами. Сажала картошку, редиску, немного клубники — Серёжку побаловать. Теперь стало труднее. Всё чаще приходится разгибаться и отдыхать. Годы, что ли, сказываются? Хотя — какие её годы! Всего тридцать пять! Она облокотилась на лопату и смотрела на сына, вышедшего на крыльцо. Смотрела с улыбкой. Как он стал похож на отца! И рубашку удачную ему купила. Хоть и дорого, да что поделаешь — вырос сын! Теперь будет больше расходов. Вот и пиджак новый надо… Сын сошёл с крыльца, потянулся, вкусно зевнул, посмотрел на часы и зашагал по тропинке. Проходя мимо матери, он поднял руку в знак приветствия. — Ты куда? — спросила она, любуясь сыном. — Так, по делу, — ответил он. — Серёжа… Может, не очень спешишь? Покопал бы! Что-то у меня спина разболелась! И она протянула ему лопату. — Ну вот, — сказал сын с досадой, — Может, в другой раз, мама? Меня ждут! — Иди, иди, — торопливо сказала мать. — Сама справлюсь! Она проводила его взглядом — уже без улыбки — и продолжала копать. Вот так всегда: «В другой раз». И не замечает, что «другого раза» не бывает: ей легче самой всё сделать, чем просить сына помочь. Она гордилась сыном, его успехами, не могла удержаться, чтобы не похвастать в цеху. — А мой Серёжка на школьной доске почёта висит! — сообщала она товарищам и с удовольствием выслушивала шуточки вроде: «Яблоко от яблони недалеко падает» или: «Куда курица, туда и цыплята». В школе Серёжу всегда хвалили: прилежный, способный, общественник. Матери на собраниях говорили: «Хорошо сына воспитали!» Ставили её в пример другим родителям: «Вот жалуетесь — трудно… А вы поговорите с Игнатьевой: одна, а как сына воспитывает!» И мать, беседуя после собрания отдельно с воспитателем, как-то забывала о своих сомнениях и обидах и только слушала похвалы, и улыбалась, и кивала головой, и рассказывала, как много её Серёжа занимается и читает, забыв, что хотела говорить совсем о другом… А потом, по дороге домой, оправдывалась перед собой: «Разве я враг своему ребёнку? Его так хвалят — он и отличник, и общественник — и вдруг я тут со своим бабьим нытьём. Нет, правильно, что ничего не сказала. Сама справлюсь!» И она казалась себе в эту минуту сильной, властной. Как ей не справиться с сыном, ведь он ещё мальчик! Да и все вокруг говорят: «Молодец, держишь сына в руках»… Она приходила домой гордая, радостная. Любовно смотрела на спину Серёжи, склонившегося над чертежом или над книгой, и, стараясь не шуметь, готовила ужин. Ничто не должно мешать Серёже заниматься! В этом заключался смысл её жизни. Об этом писал муж в последнем письме с фронта: «Надо сделать сына человеком!» И она делала сына человеком — как умела и как понимала. Обычно, когда мать приходила с работы, он сидел и занимался. Иногда, скрипя пером и не поворачивая головы, спрашивал: — Мама, может, за чем-нибудь сходить? — Нет, Серёженька, занимайся, я сама сбегаю! В десятом классе он уже перестал спрашивать, не надо ли помочь, и всё меньше разговаривал с матерью. Раньше он сообщал матери о своих успехах и снисходительно принимал её ласки и похвалы. В десятом классе он перестал делиться с нею мелочами: он шёл на медаль — этим всё было сказано. — Мой сын идёт на медаль! — с важностью сообщила она в цеху. Иногда Серёжа вечерами уходил. На вопрос матери, куда он идёт, отвечал: — Мама, я уже не маленький! Мать не настаивала. Когда бы сын ни вернулся домой, его ждал горячий ужин, завёрнутый в одеяло. Мать уже в постели, но не спит. Она сдержанно вздыхает, пока сын ест. Ей хочется расспросить, где он был, с кем, просто поговорить, услышать его голос — они так мало видятся! Но он, поужинав, берёт книгу и отвечает на её робкие расспросы так односложно и неохотно, что она умолкает. Однажды за обедом сын сказал: — Мама, ребята хотят устроить вечеринку. Решили собраться у нас — комната большая. Ты не против? — Что ты, Серёженька! — сказала мать. — Я только рада буду! Давно уже никого не было у нас, даже скучно стало. Я испеку вам что-нибудь. Сын поднял на неё глаза. — Ты не понимаешь, — сказал он медленно. — Это будет молодёжный вечер — только молодёжный! Девочки сами всё приготовят. А ты… хорошо было бы, если бы ты в этот вечер пошла навестить, ну, скажем, Татьяну Николаевну. Сын встал из-за стола и подошёл к зеркалу, чтобы завязать галстук. — И тебе спокойнее, — прибавил он: — не возиться с пирогами. Отдохнёшь! Он завязал галстук с обычной тщательностью и ушёл, не заметив, какое впечатление произвели на мать его слова. В назначенный день мать после работы поехала к знакомой; не застав её дома, отправилась в кино. Сеанс кончился в девять часов, домой ещё рано. И мать, боясь испортить сыну и его гостям вечер своим присутствием, бродила по улицам. В одиннадцать часов, окоченев, она решила вернуться. На стук вышел Серёжа. — Ты? Так рано? Я же просил! В этот момент в прихожую выскочила Леночка Быстрова. — Марья Васильевна! — крикнула она. — Где вы были? Мы спрашивали Серёжку, — он говорит: «Наверно, на работе задержалась». Идёмте скорей, у нас столько вкусных вещей! Она увлекла мать за собой в комнату. Серёжа шёл рядом улыбающийся, будто ничего не произошло… Ели салат и пирожки, распили две бутылки лёгкого вина, танцевали, пели, разыгрывали шарады, и Марья Васильевна получила приз за лучшую шараду. Она раскраснелась, оживилась и под коней так разошлась, что Леночка поцеловала её и сказала: — Какая вы молодая! Когда ребята уходили, Серёжа пошёл их провожать. «Это он ушёл, — думала она, убирая со стола, — потому что ему стыдно…» Мать уже забыла, как робко подходила два часа тому назад к двери собственного дома, в душе простила сына и даже приготовила ласковые слова, которыми ответит на его извинения… Но ей не пришлось их сказать: сын пришёл скоро — она ещё домывала посуду — и лёг спать, пожелав ей спокойной ночи. Наступила весна. Близились выпускные экзамены. …Однажды, возвращаясь с ночной смены, Марья Васильевна встретила Лену Быстрову в стареньком пальто, с лопатой в руках. — Здравствуйте, Марья Васильевна! — закричала Лена. — С работы? А мы на работу! — На какую же это работу? — Как это — «на какую»? На стройку! Сегодня уже последний день работаем. Всем классом. А знаете, сколько мы заработали уже? Почти по восемьдесят рублей на человека! Это на выпускной вечер! — объяснила она гордо. — Вот молодцы! — восхитилась Марья Васильевна. — А Серёжка мой как, не отстаёт? — Как? Разве вы не знаете? Он сказал, что ему надо заниматься, а в свободное время вам помогать. Обещал, что внесёт свою долю и так! В этот вечер Марья Васильевна не готовила обеда. Она сидела у стола, сложив на груди руки, и ждала. Сын пришёл, поздоровался и весело сказал: — Ух, и проголодался! Поесть бы, а, мама? — Там есть молоко и хлеб, — сказала мать сурово. Но сын, по своему обыкновению, не заметил ни позы матери, ни её необычного тона. Он с аппетитом поел и принялся за уроки. Раскрыв книгу, сказал небрежно: — Кстати, мама, мне скоро понадобится сто рублей. — Что так мало? — Нет, мама, я серьёзно. На выпускной вечер. Ведь все дают. Что мы, хуже, что ли? — Я в чужих карманах не считаю, — сказала мать сухо, — а у меня денег нет. Сама в рваных туфлях хожу. — Ну, знаешь, мама! Я бы на твоём месте из-под земли достал. — Вот и доставай. А у меня под землёй денег нету. — Не понимаю, какая муха тебя укусила! — Сын начинал нервничать. — Выпускной вечер раз в жизни бывает. Один на всю жизнь, — понимаешь? — Мать тоже одна на всю жизнь. Да ладно, чего там! — Она махнула рукой и встала. — Видела я сегодня, как Лена Быстрова на выпускной вечер деньги добывает, да и другие тоже… У неё отец-мать есть, а она своими руками заработала! А ты не хотел. Да ещё сказал — мне помогаешь. Когда это ты мне помогал? — Это чтобы не приставали, — объяснил Серёжа угрюмо. — А то знаешь, началось бы. Припаяли бы антиобщественное поведение или ещё что. А мне ещё столько повторить надо, у меня всё рассчитано. Думаешь, медаль — это так просто? Да и работают они по шесть часов, устают, как лошади, а что ещё заплатят, — неизвестно. Да ты думаешь, они из-за денег работают? Не верь! Просто сейчас мода такая — работать… — Мода? — повторила мать. — А тебе эта мода не по душе? Ты только такую моду признаёшь? — Она схватила лежавшую на стуле клетчатую рубашку, которую с такой любовью выбирала сыну, потрясла ею в воздухе и бросила на кровать. — Решил — легче у матери взять!.. Бери! — крикнула она. — Только сам бери! Своими руками! Сам! Из своих рук я тебе денег не дам! Запомни! Она накинула платок и выбежала из комнаты… Серёжа встал, постоял немного в нерешительности, потом метнулся к столу, выдвинул ящик… — Она же сказала — бери! — оправдывался он перед собой. — Значит, надо брать, пока не передумала. Другого выхода нет! Он увидел две сторублёвки, сунул одну в карман пиджака, другую аккуратно положил на место и задвинул ящик. Вот и долгожданный выпускной вечер. На Серёже тщательно отутюженный костюм и новый галстук. На лице, как и у остальных, выражение скромного торжества. Полчаса назад, отвечая от лица награждённых медалями на поздравления учителей, Серёжа сказал: — Мы благодарим учителей за всё хорошее, что они сделали для нас. Обещаем, что всегда будем первыми в работе, всегда будем честно выполнять свой долг! Директор пожал ему руку, как взрослому. Да он и был взрослый, «вполне сформировавшийся человек», как сказал о нём математик. А из дальнего угла, затерянная среди взволнованных родителей, смотрела на Сергея мать. Она-то знала об этом вполне «сформировавшемся человеке» то, чего не знал ни директор, ни математик… — Что же вы?! — мягко сказала соседка, продевая свою руку под локоть матери. — Радоваться надо, а вы плачете! — Да, — пробормотала она, — да, конечно… Ну, я пойду… Она стала пробираться к двери и вышла, не оглядываясь. С чистой страницы — Горбачёв, опять чертёж не на форматке? — Да что вы придираетесь, Пётр Николаевич? Хороший же чертёж! На пятёрку! — Я предупредил — не приму не на форматке. — Ну и не надо. Подумаешь! У меня сучок заметите, а у других… — У других, если и хуже начерчено, так сами делали. А ты у товарища взял чертёж, отрезал подпись и сдаёшь. Стыдно! — А вы видели? — огрызнулся Женя, принимая чертёж. — Довольно! Садись! Женя шумно сел и демонстративно разорвал чертёж. Притихшие ребята старались не смотреть на Женю. Таня сидела вся красная. — Никогда больше не дам! — шепнула она. — И не проси! Таня была Жениной соседкой по парте. Парта была последняя в ряду. Эти два обстоятельства доставляли Тане немало хлопот и даже огорчений. Женя не имел обыкновения приходить в школу с решёнными задачами. И поэтому Танины тетрадки по математике и по физике нередко поступали на уроках в распоряжение Жени. Таня понимала, что это нехорошо, но отказать Жене не могла. И не то, чтобы Женя занимал в её сердце особое место. Ничуть не бывало! Просто — это была добрая душа, у которой не было слова «нет» для тех, кто взывал о помощи. А Женя всегда был рядом, и помощь ему требовалась постоянно. Все Женины сочинения тоже проходили Танину цензуру. Она исправляла в них ошибки Жениной авторучкой. Он чувствовал себя как за каменной стеной — Таня была кандидатом на серебряную медаль. К домашнему сочинению на тему «Моя биография» Женя отнёсся, по обыкновению, легкомысленно. Был уже шестой час, когда он, разгорячённый после настольного тенниса, забежал в класс, где оставался его пиджак, и увидел Таню. Она сидела в пустом классе и что-то писала. Она оставалась иногда в классе, если ей предстояла трудная работа, — дома маленький братишка не давал ей сосредоточиться. — Над чем коптишь? — спросил Женя, надевая пиджак. — Задача? — Нет. Не мешай! — А что же? Он подошёл сзади, поглядел через Танино плечо и увидел заголовок «Моя биография», после которого полстранички было исписано Таниным мелким круглым почерком. Женя даже присвистнул. — А я и забыл совсем! Дашь скатать? — деловито осведомился он. — Я осторожно, я изменю! — Не дам. Это тебе не образ Печорина. Что же ты, мою биографию будешь писать? — Подумаешь! В одном году родились, в одном году в школу поступали, в одном классе учимся. Все одинаково! Да и вообще всё это чепуха. Ещё и не работали, а пиши биографию. Вот кончим школу, тогда начнётся биография! — Глупости, Женька! Биография — это же не даты. Это вообще… ну, вся жизнь человека. Что же, по-твоему, — жизнь начнётся после школы? Женя сел верхом на стул и нахмурился. — Если честно, — да. Какая это жизнь — каждый день одно и то же, сиди и дрожи, как бы не вызвали… — Я не дрожу! — Так то ты. А мне уже надоело. То ли дело — завод! Ты рабочий, самостоятельный человек. Придёшь с работы — сам себе хозяин, никаких тебе уроков, никаких заданий… Вот это — жизнь! Нет, начну работать — только тогда и начнётся жизнь. По-новому. С чистой страницы! — Женечка, ты каждый год с новой страницы начинаешь — и восьмой класс, и девятый, и десятый… И надолго тебя хватает? Хватало действительно ненадолго. Каждый день зубрить, решать задачи, читать классическую литературу, когда, с одной стороны, столько соблазнов — кино, телевизор, футбол, а с другой, опять-таки, есть Таня, и Лена Корш, и Витька Немыкин, у которых всегда можно списать. Через две — три недели в Женином дневнике появлялась первая двойка. И «чистая страница» оказывалась с кляксой. А после первой кляксы другие уже не страшны — всё равно тетрадь грязная! Но сейчас, когда Женя обо всём этом думал, ему захотелось под все свои кляксы подвести теоретическую базу. В самом деле — зачем ему столько зубрить? Таня собирается в медицинский институт, ей нужен хороший аттестат, вот она и старается. Хотя, честно говоря, Женя на её месте не тратил бы столько сил на математику, — ведь математика ей не понадобится! Но он, Женя, в институт не собирается подавать. Он хочет быть рабочим. Конечно, аттестат нужен. Для порядка. Потому что, корда он станет токарем, никто не будет интересоваться, что там у него в аттестате — тройки или пятёрки. Так зачем лезть из кожи? А уж токарем он будет хорошим, — будьте спокойны. Но Таня, которой он изложил свою точку зрения, с сомнением покачала головой. — Ты думаешь, стать хорошим токарем легче, чем хорошим учеником? — Ещё бы! — сказал Женя. — Ну и глупо! Женя, дело не в аттестате… — Вот и я говорю, — подхватил он, — дело не в аттестате! — …а в характере! — докончила Таня. — Ну уж, характер у меня упорный! — сказал Женя заносчиво. — Уж если я чего захочу… — Женька, чего ты сейчас больше всего хочешь? — Получить аттестат и пойти работать! — А что ты для этого делаешь? Двойки хватаешь? — Так ведь мне просто не везёт. Вчера на химии двойку ни за что поставили. Я чуть-чуть хотел подсмотреть, одну только формулу не знал! — А сегодня по литературе тоже ни за что? — Сегодня уж и совсем ни за что! — сказал Женя упрямо. — И вообще — хватит. Воспитывают и воспитывают, то на уроке, то на собрании, теперь уж после уроков… Обойдусь без вашей помощи! Но без помощи Женя, конечно, обойтись не мог. Много ещё задач и примеров списывал он у Тани, у Лены, у Витьки. Много раз оставались они с ним после уроков, чтобы натаскать перед экзаменами; и много раз говорили ему с разным выражением в голосе — от восхищения до возмущения: «И способный же ты, Женька!» А Женя улыбался, довольный… В период экзаменов Женя поднажал. Тут пошло в ход всё — и способности, и память, и умение обращаться со шпаргалкой. Он стал потрясающе вежлив — даже самые строгие учителя не могли не признать происшедшей в нём перемены. И учитель черчения уже без гнева вспоминал о том, как Женя всучивал ему чужие чертежи, пока он не разгадал его хитрости. Женя получил аттестат зрелости — правда, украшенный почти одними тройками. Но это его не огорчало. Главное — школа осталась позади. Теперь начиналась настоящая жизнь! И предвкушение этой жизни, которую он начнёт с чистой страницы, смягчало даже горечь расставания со школьными друзьями. — Горбачёв, опять станок не убран! — Да что вы придираетесь, дядя Вася! Я ж вытирал! Всё в порядке! Дядя Вася провёл пальцем по станине и сунул потемневший палец Жене под нос: — Вот твой порядок! — Всегда вы так, — ворчал Женя, — меня сучком попрекаете, а у других бревна не увидите… — Бревна? Найдём у тебя и бревно. Вот оно, бревно! — Он вынул стружку, застрявшую в суппорте, и помахал ею по воздуху. — А теперь идём, посмотрим у других. Нет, иди-иди, не увиливай. Дядя Вася подвёл Женю к Валиному станку. По станине извивалась затейливым узором тонкая струйка масла. Валя Коркина стояла у станка, пересчитывая готовые детали. — Вот, поучись! Гляди, как должен выглядеть станок, — сказал дядя Вася. Женя нехотя мазнул пальцем, посмотрел… — Подумаешь! — неуверенно пробурчал он. Женя работал на заводе уже два месяца. Два месяца выслушивал он замечания дяди Васи и товарищей: то не так и это не так, то неверно и это неправильно… Ему надоел скрипучий голос дяди Васи. Он страстно мечтал о разряде. Ведь он до сих пор и здесь, на заводе, оставался тем же, чем был в школе, — учеником! Почему мастер не даёт ему пробу? Ведь он уже выгоняет норму! Нет, надо требовать, добиваться! — Дядя Вася, когда вы мне дадите пробу? — Когда надо будет, тогда и дам. — Да ведь я уже выполняю норму! — А если дать тебе другую деталь, — выполнишь? — Выполню! Вот увидите! — Ишь ты, какой прыткий! — сказал мастер. — Всякая деталь своей сноровки требует. И аккуратности. Проба — это тебе не шутка. Это вроде государственного экзамена. Потерпи. Нет, дядя Вася определённо придирается! Одни только нотации от него и слышишь. С другими ребятами у него и тон другой — добродушнее, мягче. А чем они лучше? Только тем, что пришли годом раньше? Подумаешь! Зато Женя принёс с собой багаж, какого нет у этих пацанов. У него аттестат! Женя ужасно обиделся на мастера. И поэтому для него было приятной неожиданностью, когда на следующий день после разговора о пробе дядя Вася всё-таки дал ему новую деталь — валики. Дядя Вася рассказал ему, как обрабатывать валики, и ужасно долго и нудно показывал, как пользоваться мерительной скобой. Женя сразу ухватил суть дела: одна сторона, проходная, должна легко надеваться на деталь, другая, непроходная, должна «закусывать». Что ж тут размазывать? Всё и так ясно! Ухватив суть, Женя больше не слушал мастера, а только ждал с нетерпением, когда он кончит, чтобы можно было начать работать. Он решил в первый же день выполнить норму и с жаром принялся за дело. Время летело незаметно. К концу смены на тумбочке выросла пирамидка валиков. Их оказалось тридцать два. Перевыполнил норму на две детали! Ну, теперь уж мастеру придётся дать пробу! Женя остановил станок, взял скобу и стал проверять свою работу. Он взял валик, поднёс его к непроходной стороне скобы и… похолодел. Валик провалился. Брак! Тогда он стал проверять все подряд. Из тридцати двух деталей только пять штук было годных! В чём же дело? Как это могло получиться? Ведь он мерил каждую деталь прямо на станке и всё было в порядке! Женя растерянно стоял перед кучей деталей со скобой в руках, подавленный размерами бедствия. И тут вдруг он вспомнил, что мастер что-то такое говорил о нагревании, об охлаждении… Кажется, он говорил, что деталь надо охлаждать перед замером… Чёрт бы его побрал, никогда толком не скажет, не объяснит, а потом вот что получается!.. Что делать? Двадцать семь штук браку! Прощай, проба! Теперь промаринуют ещё месяца три. Женя с ненавистью посмотрел на скобу. Так бы и шваркнул её об пол! И вдруг его осенило, — а если б она в самом деле упала и чуточку прогнулась… Пол твёрдый, цементный… Женя ещё раз посмотрел на скобу, потом огляделся и тем же незаметным, гибким движением, каким доставал когда-то шпаргалку из ботинка, наклонился и стукнул скобу непроходной стороной о цементный пол. «Она же могла и сама упасть! — твердил себе Женя. — Могла же! У Коли недавно упала и прогнулась». Правда, он сразу же помчался в инструменталку и взял другую. И Женя тоже сегодня же сдаст скобу… только сначала замерит. Женя приложил скобу к валику — теперь деталь застревала в непроходной стороне. Порядок! А вот и мастер. — Дядя Вася, у меня всё! Дядя Вася одобрительно хмыкнул, взял деталь, скобу… Женя вытер пот со лба. Мастер промерил ещё несколько штук. — Что ж, беги сдавай в ОТК. Ночью Жене снился бесконечный, тягучий сон — кто-то за ним гнался, а он убегал по узким, коротким улицам незнакомого города. Он проснулся хмурый, с головной болью. А на заводе ждала неприятность. Двадцать семь валиков лежали на столе у приёмщика, куда Женя их положил накануне вечером. Брак! Дядя Вася рвал и метал: «Откуда брак? Я же сам проверял! Не иначе, инструментальщики выдали негодную скобу! А ну, парень, пошли в инструменталку!» Женя сгорбился, засунул руки в карманы и пошёл за мастером. Оказалось, действительно, — скоба в ремонте. К концу смены дядя Вася сказал, проходя мимо Жени: — Написал рапорт начальнику цеха на того парня, что тебе выдал скобу, не проверив. Теперь ему будет. Брак-то за его счёт пойдёт! Этого Женя не ожидал. Он хорошо помнил того парня из инструменталки — такой курносый, рыжий, с весёлыми глазами. Он при Жене проверил скобу самым тщательным образом, подмигнул и сказал: «Ни пуха, ни пера!» Женя сделал всего двадцать валиков за смену. А когда дядя Вася подошёл к станку, он тихо сказал: — Дядя Вася, не надо рапорта… — Какого рапорта? — Насчёт скобы. Понимаете… она тут у меня упала… Нечаянно! Дядя Вася посмотрел на него очень пристально из-под лохматых бровей. — Упала? Нечаянно, говоришь? Ай-ай-ай!.. И в аккурат непроходной стороной упала? Как по заказу, а? Женя молчал. — Признавайся: тюкнул? — Дядя Вася… я чуть-чуть… Немножко. Не сердитесь! — Ещё и не сердиться! Может, по головке погладить? Ты меня, что ли, обмануть хотел? Ты государство обманывал! — Я не хотел… Так получилось… — Сделал брак — честно скажи! Отвечай! А ты что выдумал! Небось, и в школе привык учителей надувать, и тут меня решил надуть? Нет, брат, не выйдет. Не таких обламывал. Не посмотрю, что у тебя аттестат! — Теперь всю жизнь будут аттестатом попрекать! — с отчаянием сказал Женя. — Ну, при чём тут аттестат? — А при том, что название у него такое — аттестат зре-ло-сти; ты знаешь, что такое зрелость? А ты на себя погляди — какая в тебе зрелость? Какой в тебе характер? Халтурщик ты и больше никто! А ещё пробу ему! Разряд ему! — Не надо мне пробы! — всхлипнул Женя. — Всё равно я расчёт возьму. Уйду я от вас! — А это пожалуйста. Задерживать не будем. Только не думай, что ты такой в другом месте больно нужен! — И не надо! Я в техникум пойду! — Иди-иди. Если возьмут! Осенним солнечным днём по бульвару медленно шёл паренёк, заложив руки в карманы. Вдруг его дёрнули сзади за рукав. Он быстро обернулся. — Таня! Да, это была Таня. Она повзрослела, переменила причёску, но улыбка осталась прежняя. Они долго трясли друг другу руки. Потом Таня, деловито взглянув на часы, сказала: — Женечка, у меня времени только-только, чтоб не опоздать, в обрез! — Я провожу тебя, — быстро сказал Женя. — Далеко? — В институт. — А-а-а… — А ты не торопишься? — Нет, я так… прогуливаюсь. Я не спешу. Пойдём. — Ну, как живёшь? — спросила Таня. Рассказывай подробно. Подумать только — год не видались. Я многих наших встречала. Слышала, что ты поступил на завод, как хотел. Доволен? — Ну, а ты как? — ответил Женя вопросом на вопрос. — Зубришь? Дерёшься за отметки? На экзаменах трясёшься? Это прозвучало злее, чем Жене хотелось, и, чтобы смягчить действие своих слов, он взял Таню под руку. — Нет, Женя. Ведь я не попала в институт. — Как? Но ты ведь сама сказала… — Я работаю там. Лаборанткой. У меня очень хороший руководитель. Я уже столько узнала, Женечка! Через год у меня будет стаж по специальности, — тогда снова буду держать экзамены. Словом, лет через шесть — семь можешь приходить ко мне лечиться! А знаешь, как мне пригодилась школьная химия! Ну, а ты как? — А я не так. — Как не так? — А мне ничего не пригодилось, — отрезал Женя и умолк. Он заметно помрачнел, пока Таня говорила. — Хвастаться нечем, — сказал он наконец. — С завода я ушёл. Мастер такой был… гм… строгий. Словом, ничего не получилось. Сперва в другой цех перешёл, — там работа оказалась неинтересная… Потом и вовсе уволился. — А сейчас где же ты? — Нигде. Пока. Лето зря проболтался — пробовал в техникум поступить. На диктовке провалился — тебя рядом не было… — Тут Женя невесело усмехнулся. — Ух и ошибок насыпал! Десять штук. Я что-то писать разучился. Правда, никогда особенно и не умел… — Женя! — Таня схватила его за руку; в глазах её появилось прежнее, школьное выражение. — Почему ты не пришёл ко мне? Я бы тебе помогла! Подиктовала бы тебе диктовки! Женя усмехнулся. Он тут ходит, думает — как жить дальше. А она поняла: Женю нужно натаскать. Диктовки! — Ты продиктовала бы мне, что делать дальше. Вот это была бы диктовка! А то биография моя что-то приостановилась. И, уловив растерянность в Таниных голубых глазах, коротко засмеялся, тронул её руку. — Шучу. Беги, — опоздаешь. Теперь долго не увидимся. — Ты уезжаешь? Женя промолчал. — И далеко? — Да уж подальше… — Женя! — Таня хотела ещё что-то сказать, но удержалась. Она смотрела на Женьку не то с грустью, не то с осуждением. Женя поёжился, — он не любил, когда его рассматривали. — Беги, беги! — повторил он. — Желаю успеха! Таня торопливо взбежала по ступенькам. Женя проводил её взглядом, заложив руки в карманы. Ему-то спешить некуда. Пожалуйста — хоть весь день броди по городу, изучай архитектуру. Нет. В этом городе ему удачи не будет. Надо уехать — подальше от родных, друзей и знакомых. В Сибирь, что ли, податься? Он представил себе поезд, мчащийся в тайге. Представил себе залитый солнцем, весь в строительных лесах, новый город. Там нужны люди. Там ждут его — Женьку! И главное — там никто не знает о кляксах в его биографии. И там он себя покажет. Начнёт по-настоящему. С новой страницы! В соснах Уже около недели была Маша в доме отдыха. Сначала ей всё здесь нравилось, а потом настроение стало портиться. Месяц назад ей казалось, что для полного счастья нужно одно — аттестат. (И чтобы в нём была пятёрка по математике…) Теперь у неё был аттестат и была пятёрка по математике, — а счастья не было. То есть, оно было, но очень быстро прошло, оставив вместо себя какую-то пустоту в душе. Дни здесь были длинными, длиннее, чем в городе. Их можно было заполнить шумным весельем — катанием на лодках, волейболом, танцами под открытым небом, — так делали многие. Их можно было заполнить тишиной мягкого северного лета — так делала Маша. Она бродила по лесу вдоль берега или уединялась в своём любимом месте под соснами и часами сидела, бросая камешки в воду или просто обняв руками колени, и размышляла, и вспоминала. Здесь, в соснах, Маша до конца поняла то, что в городе лишь смутно чувствовала: что-то кончилось. Ушёл большой кусок жизни. Ей было жаль его. Её воспоминания об этом ушедшем времени были ещё явственны, свежи, но это были уже воспоминания. А новое ещё не началось. О новом надо думать. Надо решать — как дальше жить. Учиться? Работать? Как? Где?.. Однажды, когда Маша сидела в любимой позе, обхватив колени, она услыхала шаги. В десяти шагах от неё остановился худощавый немолодой человек. Он постоял, а потом опустился на песок, закурил и погрузился в созерцание залива. …Вероятно, солнце и море предрасполагают к быстрому знакомству. Через полчаса Маша оживлённо болтала с незнакомцем. Сперва Маша не знала, кто её собеседник, и разговаривала с ним свободно и чуть-чуть небрежно. Она решила почему-то, что он инженер. А когда узнала, кто он, — мысленно ахнула и стала быстро соображать: что она успела наболтать о себе? Поняв, что теперь ничего не изменишь, она благоразумно решила впредь больше слушать, чем говорить. …Оказалось, что Пётр Сергеевич был писателем. И Маша, кажется, даже читала его рассказы. Но не это было существенно. Существенно было то, что Маша впервые в жизни видела так близко настоящего, живого писателя! Как она могла подумать, что он инженер? Он похож именно на писателя, — теперь Маша видела это ясно! В общем, на этот раз ей необыкновенно повезло. — Я в последние дни всё думаю о том, что дальше будет, — сказала Маша, забыв, что решила только слушать. — Пётр Сергеевич, ведь я до сих пор не знаю, кем я буду. Вот уже школу кончила — и не знаю. Глупо, правда? Может быть, надо уехать куда-нибудь далеко-далеко, и лишь там начнётся настоящее? Здесь я всё равно не смогу быть самостоятельной: мама, папа, брат… Мне хочется быть по-настоящему самостоятельной — самой работать, жить — ну, хотя бы в общежитии! В общем, надо сейчас заново жизнь начинать, по-моему. А как её начинать? Разумеется, сразу трудно решить. И ещё — хочется быть счастливой. Но что такое счастье? У нас в школе был диспут. Так ничего и не выяснили. — А разве вы не счастливы? — Нет, — сказала Маша и вздохнула. — Вот уж ни капельки! — Вы любите запах моря? — Нет. — Почему? — Не знаю. Смотреть люблю. — Ну, а запах сосны? — Не знаю. Пётр Сергеевич удивлённо посмотрел на неё. — Не может быть. А вы вдохните поглубже воздух в себя. Вот так! Она сделала глубокий вдох — и пожала плечами. — Обыкновенный чистый воздух! — А какой же запах вы любите? Она задумалась на минутку. — «Красную Москву». Писатель улыбнулся. — Что, это плохо — любить духи? — встревоженно спросила Маша. — Нет, почему же. Дело вкуса. И возраста. Ну, а если бы вам пришлось всю жизнь дышать только запахом «Красной Москвы», он бы вам нравился? — Конечно! — Нет, Машенька. Вы перестали бы замечать его. Вот как сейчас не замечаете соснового запаха, потому что дышите им уже давно. — Так что же? — Вот так же и счастье. Когда оно длинное, когда оно одно и то же, перестаёшь его ощущать. Но оно всё равно тут. Нужно только поискать. Так бывает, когда сидишь у приёмника и слушаешь — вдруг волна пропадёт. Отправляешься на поиски — и непременно найдёшь, надо только поискать! И уезжать для этого, право же, не обязательно. Не в этом дело! — Но вы ведь путешествовали, наверно, и столько всего видели!.. — запальчиво возразила Маша. — Ну да, я понимаю, вы — писатель… Вам надо много ездить, много знать, у вас жизнь особенная. Вам повезло! Но я тоже хотела бы чего-нибудь необычного. А то жизнь идёт, и всё такое обыкновенное вокруг! Пётр Сергеевич закурил и вдруг сказал: — Рассказать вам, как я стал писателем? — Ой, конечно! Пожалуйста! Маша чуть-чуть придвинулась и устремила на Петра Сергеевича блестящие глаза. — В детстве я больше всех лакомств любил халву, — начал он. — А покупали мне её редко — только по праздникам или в награду за хорошее поведение. А вы знаете, как это трудно — хорошо вести себя — настолько хорошо, чтобы взрослые это признали! И вот запах халвы был для меня самым праздничным запахом. Потом, когда я подрос, я уже не так любил халву, но зато полюбил море. Мечтал о кораблях, плаваниях и приключениях, хотел быть только моряком. А во флот меня не взяли — по состоянию здоровья. И работать пришлось мне в большом пыльном городе, где не было ни моря, ни моряков. У моря я бывал раз в год — и запах моря стал для меня запахом счастья. Я даже во сне его слышал! И готовился стать океанографом — исследователем моря… А потом — война. На фронте я понял, что мужество не обязательно связано с бескозыркой, а опасности — с морем. И запахом счастья для меня надолго стал запах костра: костёр — это тепло, дружеские лица, горячая еда и чай, пахнущий дымком. Удивительно вкусный чай! Вы такого и не пробовали. Раза три я ездил в отпуск в Москву. Это тоже были награды — за… разные вещи… И там полюбил запах метро: в метро есть свой особенный запах. Подолгу не выходил наверх, стоял, наблюдал: суетливый народ москвичи — вечно спешат, бегут… И так хорошо было видеть, что жизнь Москвы невозможно нарушить, что здесь всё идёт своим чередом! Когда я возвращался, друзья жадно спрашивали: «Ну, как там Москва?» И я рассказывал им, как живёт метро: всё рассказывал, что видел, и ещё многое добавлял от себя — им это нравилось. Мне тоже. Вот тогда-то я и начал писать. А потом война кончилась, и я вернулся. Вот, собственно, и всё… — Почему же, — тихо спросила Маша, — почему же всё? Тут только и началось настоящее. Разве нет? — Нет, — сказал он твёрдо. — Нет. И раньше было настоящее. Маша долго молчала, а потом спросила: — А теперь какой запах вы любите больше всех? — Все те же. Вот — сосну. И ещё прибавился один — после войны прибавился: запах жилья. — Ну-у-у! — протянула Маша удивлённо. — Ложки-плошки — кастрюльки? Терпеть не могу! — А вон идут за вами, — сказал Пётр Сергеевич, глядя на приближающегося Петьку. — Наверно, опять тренировка! Маша легла ничком на песок и уткнулась лбом в согнутую руку. Петька подошёл и сел рядом. — Маша! — позвал он уныло. Маша не шевельнулась. — Маша! Петька сорвал травинку и стал водить по Машиной шее. Маша мгновенно вскочила. — Дурак! Нашёл способ! — Маша, но ведь ребята ждут! — Ну и пусть! Я в доме отдыха, а не на международных соревнованиях! Она в сердцах отшвырнула ногой сучок и пошла в лес по тропинке. Писатель и Петька провожали её взглядом, пока тоненькая независимая фигурка не скрылась из виду. — Психует! — с огорчением сказал Петька. — И что с нею сделалось? К обеду Маша не пришла. А к Петру Сергеевичу приехала жена. Она привезла только что вышедшую книгу мужа. Они гуляли, немножко разговаривали, больше молчали. — Как тут пахнут сосны! — сказала она. — Дышится легко-легко! — Вот и я говорю. Удивительно пахнут, — правда? А Машенька не слышит. Это у меня тут приятельница есть — Маша. Ей семнадцать лет. Жалуется на жизнь и не слышит запаха сосны. Вечером Пётр Сергеевич и его жена уехали. Маши до вечера нигде не было. Она вернулась поздно и нашла на столике у кровати книжку. Открыв её, она сразу увидела надпись: «Машеньке от автора». А немножко ниже наискосок было написано: «Каждый день приносит запахи счастья. Не дано их слышать только равнодушным». Маша осторожно закрыла книгу и, прижав её к груди, присела на кровать. Полуприкрытое окно звякнуло, и в нём показалась голова Петьки. Он искал Машеньку полдня и по велению собственного сердца, и по поручению писателя, который хотел проститься. А она — вот, дома, сидит на кровати, прижимает к груди какую-то книжку и… — Маша, ты плачешь? — громким шёпотом спросил Петька. Она подняла на него налитые слезами глаза и улыбнулась. — Петька, а ты знаешь, что такое счастье? — спросила она. — Знаю! — быстро сказал Петька, и сердце его застучало, как барабан. Маша посмотрела на него внимательным и грустным взглядом, покачала головой и сказала: «Иди спать!» Она долго читала в этот вечер. А потом заснула, и ей снилось море, и запах сосны… Как это она могла раньше его не слышать? Ведь это такой обыкновенный — и вместе такой удивительный запах!